Каталог курсовых, рефератов, научных работ! Ilya-ya.ru Лекции, рефераты, курсовые, научные работы!

Б.Н. Миронов "Социальная история России периода империи (ХVIII - начало ХХ в.): генезис личност...

Б.Н. Миронов "Социальная история России периода империи (ХVIII - начало ХХ в.): генезис личност...

Двухтомник Бориса Миронова «Социальная история России» за последние шесть лет вышел третьим изданием. Первое было совсем недавно – в 1999 г., а уже через год книгу перевели и издали в США.

В статье В. В. Согрина[1] дается высокая оценка фундаментальной монографии Б. Н. Миронова, рассматривающей историю имперского периода отечественной истории в междисциплинарном научном контексте, используя элементы «новой социальной истории». Критически переосмыслена его философия истории. Показано, что конкретно-исторические исследования ученого, представленные в основном в первом томе труда, в частности, концепция тотального закрепощения российского общества, сближающая образ самодержавия и восточной деспотии, вступают в противоречие с поставленной им идеологической задачей внушения обществу исторического оптимизма (клиотерапия), реализуемой в основном во втором томе. Попытка историка представить цивилизационную специфику развития России как часть пессимистического исторического мифа опровергается при помощи собранного им материала. Продемонстрировано, что вместо пессимистического мифа историк пытается создать новый, оптимистический миф о существовании «народной» или «патриархальной» монархии в Московской Руси XV—XVII веков и общей прогрессивности истории имперской России. В частности, неудовлетворительными представляются игнорирование восточно-христианских и золотоордынских корней российской цивилизации; формально-правовая концепция правомерного государства, затушевывающая разницу между правом как формой проявления властной воли и как формой общественного компромисса; попытка наделения самодержавия статусом лидера модернизации, что ведет к игнорированию социально-политической стороны этого процесса.

Новым фактором в развитии фундаментальных дискуссий о российской/советской истории является участие в них собственно российских историков, транслирующих или творчески развивающих концепты западной русистики. Двухтомник Б. Н. Миронова "Социальная история России" является ярким примером применения немарксистской теории модернизации и подходов социальной истории для решения вопроса о "нормальности" российского исторического развития. Наряду с собственно исследовательскими задачами, Миронов, будучи российским историком, также формулирует общественную значимость своей работы, которая, по его мнению, заключается в клиотерапии российского исторического сознания, т.е. в коррекции стигматизированного образа российской истории как девиантной или непоправимо отстающей от европейского развития. Такая постановка вопроса показывает, насколько плотно исторические вопросы переплетаются с вопросами политики и - шире - с проблемами понимания постсоветской реальности. Проблема нормальности/девиантности истории России напрямую связана с дискуссией о возможности постсоветской России интегрироваться в современное мировое сообщество на правах демократического общества и правового государства. Процесс интеграции, в свою очередь, основан на процессе реформ, история которых в современной России знала как радикальную фазу кардинальной ломки доставшихся от советского периода институтов, социальных отношений и ментальностей, так и эволюционистско-синтетическую фазу сочетания экономических преобразований с консервативными тенденциями в государственно-политической сфере, частью которых является ретро-стиль новой государственной символики. Несложно рассмотреть за этими разными стратегиями реформ логику "тоталитарной" и "модернизационной" парадигм. Реформаторский радикализм исходил из посылки несовместимости советского наследия с демократическим будущим новой России. Парадоксальным образом, именно эта логика разрушала предпосылки для складывания гражданского общества (противоядия от тоталитаризма), которое нуждается в "густоте" социальных отношений, традициях и символах. С другой стороны, формула "реформы в экономике - авторитарный технократизм в политике" определенно отсылает к модернизационной логике, в силу которой успешность преобразований измеряется общими социально-экономическими показателями, а экономические реформы мыслятся как предварительный базис для построения демократии. Подобное нормативное понимание модернизации может быть опасно для стратегии демократических реформ, так как авторитарный политический режим в XX веке оказался вполне совместимым с рыночными формами хозяйствования. По мнению А. Ахизера, Борис Миронов видит в историческом развитии России эволюцию от общности к обществу (по Фердинанду Теннису), трудную и противоречивую, но неизбежно ведущую к гражданскому обществу, правовому государству и т. д., то есть повторение пути, которым давно идут западные страны.[2]

Уже на первых страницах он постулирует "нормальность российского исторического процесса" (т. 1, с. 17). Однако об эталоне этой "нормальности" и о том, как ее определить, ученый умалчивает. Между тем в книге можно найти целый реестр отклонений от нормы в развитии России: признается трагичность российской истории, ее кровавый драматизм, цикличность, маятниковость и инверсионные повороты. Но все это, как бы не выходя за рамки "нормальности", гарантирующей России, по мысли автора, достижение благосостояния, правового государства, гражданского общества "и все другие блага цивилизации, которых так жаждет современный россиянин" (там же). Миронов составил и список несогласных с идеей "нормальности" российского развития. Трудно отделаться от ощущения, что в обнародовании этого списка присутствует элемент бестактности, поскольку тем самым автор как бы выводит за рамки научной дискуссии любую попытку обсудить подобную "нормальность". По существу, перед нами априорное принятие концепта вестернизации, никак не доказывающего "жажду" россиян иметь гражданское общество и т. п. Эта предвзятость, как я постараюсь показать, мешает автору в полной мере осмыслить свои собственные исследовательские достижения.

Богатство разнообразного материала, представленного в книге, позволяет, на мой взгляд, сосредоточив внимание - вопреки установке автора - в первую очередь на реальной специфике опыта российской истории, попытаться ухватить целое, движение целого. Решить эту сложную задачу можно, лишь все глубже проникая в механизмы истории, совершенствуя методологию исторического исследования.

Миронов расщепляет историю на конкретные социальные процессы, изучение каждого из которых может внести свой вклад в целостное познание динамики российского общества. Вот над этой проблемой и хотелось бы поразмышлять вместе с автором. Тем более что он собрал множество новых источников и ввел их в научный оборот; благодаря этому рецензируемую книгу можно использовать и как своего рода справочник по российской истории.

Важнейшая составляющая социальной истории - это процесс колонизации, расширение территории российского государства, с 1462 по 1987 годы увеличившейся более чем в 50 раз (см. т. 2, с. 380). Ряд ведущих историков досоветского времени считали территориальную экспансию ключевым фактором в истории нашей страны. Сравнение с аналогичным явлением в США показывает, что там колонизация изначально имела экономическое измерение, в конечном итоге слившись с процессом интенсификации хозяйства. В России же территориальное расширение исходило из стратегических соображений (т. 1, с. 51). Освоение новых земель носило экстенсивный характер и, в свою очередь, способствовало воспроизводству экстенсивной культуры. Перед нами существенное различие, проливающее свет на особенности динамики российского общества.

Автор перечисляет негативные аспекты российской колонизации: закрепление экстенсивной формы развития, ведущее к отставанию; затрудненность формирования хорошо структурированной системы городов; истощение ресурсов Центра; замедленное развитие единой русской нации (т. 1, с. 46-47). Отсюда следует вывод: победа этого пути над тенденцией к интенсификации создала серьезные проблемы, нараставшие по мере усложнения общества. Что касается глубоко лежащих причин такого исторического выбора, неспособности найти ему альтернативу, то их можно усмотреть в мифологической основе культуры миллионов русских людей. Народ рассматривал экстенсивный путь "как уход от неоправданной "новизны" и перенесение на новое место справедливой "старины", как поиск рая на земле…" (т. 1, с. 28).

Таким образом, Миронов обратил внимание на иррациональные мотивы миграции, проистекающие из господства мифологического мышления. Гигантские просторы, низкая плотность населения, недостаточная эффективность средств сообщения создавали повышенную опасность дезинтеграции, доходившей подчас до критической точки. Нельзя не согласиться с автором, когда он говорит об объективной обусловленности экстенсивного выбора на определенном историческом этапе (т. 1, с. 46). Но, опираясь на материалы книги, можно сделать более общий вывод: закрепление экстенсивной альтернативы было непосредственным результатом тяготения к архаичной массовой культуре, нацеленной на сохранение статики. В обществе были слабы аспекты культуры, ориентирующие человека на интенсивный тип развития, что связано с отставанием массовой интеллектуализации от постоянного усложнения проблем, подлежащих формулировке и разрешению. Здесь возникает вопрос: каким образом такое состояние народной культуры согласуется с представлением о "нормативности" российской истории? Последуем, однако, за автором.

В книге много места отведено развитию сословий. Миронов полагает, что их динамику в российских условиях лучше объясняет не хозяйственно-экономическая деятельность, а развитие их социокультурных функций. В процессе дифференциации сложилось примерно семь десятков сословных групп (т. 2, с. 265). Развитие сословий - один из тех процессов, которые можно рассматривать как результат дифференциации общества, роста его внутреннего разнообразия, как отход от первобытного синкретизма, то есть от исходной нерасчлененности общества. О месте сословий в социуме велись длительные споры, высказывались самые разные точки зрения вплоть до полного отрицания самих сословий. Автор пишет о некоторой мере взаимопроникновения сословий, о межсословной мобильности. Например, численность дворянского сословия и чиновничества росла за счет выходцев из духовенства и крестьянства. К середине ХIХ века "новое дворянство", получившее этот статус за службу, составляло около 59 проц. дворянского сословия, на рубеже ХIХ-ХХ столетий - 66 процентов (т. 1, с. 133). До 1830-х годов широко практиковалось производство в офицеры (а значит, и в дворяне) из военных низших чинов и недворянского происхождения, что открывало путь наверх малограмотным людям.

А это значит, что дворянство, которое могло претендовать на роль массовой опоры государства, на роль сословия, способного быть своего рода медиатором между крестьянским населением и властью, персонифицировать "народ" (высшая точка в расцвете этой функции пришлась на правление Екатерины II), постоянно разбавлялось, размывалось низшими сословиями. В результате основная масса помещиков, несмотря на существование помещичьей культурной элиты, не смогла порвать с архаичным мировосприятием. Автор не оценил должным образом эту сторону дела, не оценил то, что в России не сложилась достаточно сильная и авторитетная основа воспроизводства правящей элиты, что, в свою очередь, препятствовало диалогу сословий, общества и власти.

Сословия никак не могли достичь завершенных форм. Автор называет их "полусословиями", "квазисословиями" (т. 1, с. 123). У него можно встретить даже такую формулировку (применительно к ХVII веку): "в обществе не существовало истинных сословий и сословных организаций" (т. 2, с. 134). Тем самым в книге, по сути дела, показано, что сословия обособлялись от нерасчлененного синкретического целого очень медленно, не достигая завершенных форм и исторически оставаясь "полуфабрикатами". Это "затрудняло формирование не только среднего класса и гражданского общества, но также и единой российской нации с единой культурой, единой системой ценностей, единым законом" (т. 1, с. 147). От признания столь постоянной незавершенности логически должен был бы следовать вывод, что российское общество с трудом расстается с синкретизмом, более того, в ответ на кризисы периодически пытается вернуться в его лоно. Эти попытки и образуют важнейшую предпосылку специфических циклов в истории российского общества, которые Миронов отрицает.

Поворот к культуре, к ее логике и содержанию как объяснительному принципу общественных явлений - важнейшее изменение в развитии методологии общественных наук. Этот подход не исключает обращения к другим факторам, например экономическим, но лишь в той степени, в какой подобные факторы выступают в роли элементов культуры, становятся содержанием культурных программ тех или иных групп населения. Эту возрастающую роль культуры можно видеть и в анализе семьи, предпринятом в книге.

Автор указывает, что понятия "семья", или "семейство", и "двор", или "домохозяйство", прежде были тождественными, иными словами, представляли собой синкретическое, нерасчлененное целое. Требовалось время для большой работы по расщеплению первоначального синкретизма. Этот процесс открывает путь к типологии семьи, в рамках которой, в частности, выделяется отцовский тип, построенный на "монархической модели" (т. 1, с. 241). Данный тип семьи, точнее, ее культурная модель служит социокультурной основой формирования авторитарной государственности в России (точно так же, как братская семья представляет собой культурную основу соборной государственности). Поэтому сложившаяся в культуре модель авторитарной семьи исключительно важна для анализа специфики российской государственности. "Составная отцовская семья - это маленькое абсолютистское государство. Большак - обычно отец или дед домочадцев, самый опытный и старший по возрасту мужчина - осуществлял в своей семье, до некоторой степени подобно царю в ХVII в. в государстве, патриархальное управление и традиционное господство, основанное на вере в законность и священность отцовской власти. Он распоряжался трудом членов семьи, распределял работу, руководил ею и наблюдал за ней, разбирал внутрисемейные споры, наказывал провинившихся, следил за нравственностью, делал покупки, заключал сделки, платил налоги, являлся главой семейного культа и ответственным перед деревней и помещиком... и администрацией за поведение членов семьи" (т. 1, с. 237). Точнее было бы сказать, что не большак подражал царю, а царь осуществлял в государстве свои функции подобно большаку в семье и т. д. Это следует понимать и в историческом, и в логическом аспектах: исторически семья задавала социокультурный образец для государства, а не наоборот. Анализ форм архаичной семьи важен по той причине, что возникновение государства опиралось на реальное содержание сложившейся культуры как возможной основы для интеграции большого общества. Образ отцовской семьи выступает в русской культуре проектом целостности, реализуемым в форме государства и общества.

Отсюда вопрос: как в России могли сформироваться большое общество и государство, если логически и исторически исходной точкой был локальный мир с его культурой инверсионно-эмоционального типа, враждебной всему, что лежит за его границами, не знающей непременного для большого общества и государственности господства абстрактного мышления? В этом - некая историческая загадка русской истории. Ее сформулировал Николай Бердяев в форме антиномии. С одной стороны, "Россия - самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский народ - самый аполитический народ, никогда не умевший устраивать свою землю". С другой стороны, "Россия - самая государственная и самая бюрократическая страна в мире".[3] Другими словами, требуется объяснить, каким образом могло образоваться государство на неадекватной культурной основе. Миронов не рассматривает данную проблему, хотя это помогло бы понять, каким образом мощные пласты традиционной культуры способны сочетаться с движением к гражданскому обществу и т. д. Но важно уже то, что книга, содержащийся в ней материал дают возможность приблизиться к решению антиномии Бердяева.

Сложность проблемы заключается не только в том, что российское крестьянство, прежде всего по своей культуре, было носителем ценностей догосударственных локальных миров, в которых господствовали ритмы мифологического эмоционального мышления, но и в том, что носители этой культуры составляли подавляющее большинство общества. Достаточно сказать, что на дворянство и духовенство в начале ХХ века приходилось всего 2 процента населения. Читательская аудитория, то есть люди, претендовавшие на овладение абстрактным мышлением, в конце ХIХ столетия составили всего лишь 3-4 проц. населения (т. 1, с. 264-265). На какую же социокультурную базу в таком случае опирался интересующий автора, как и всех нас, "генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства"?

Миронов делает усилия понять, как этот процесс прокладывал себе путь в обществе. Он прослеживает постепенную гуманизацию законодательства, означавшую, что общество начало считать опасным произвол патриархального главы семьи над ее членами, что ценность индивида, личности росла. По Уложению 1649 года вводилась смертная казнь для родителей за убийство собственных детей. Под воздействием частных законодательных актов ХVIII-первой половины ХIХ века постепенно ослабевала власть главы семьи над домочадцами. Например, если в ХVI столетии отец мог продать детей в рабство, то в ХVII - только отдавать в кабалу до смерти господина, а в начале ХVIII - лишь в услужение господину или в заклад за долги не более чем на пять лет (т. 1, с. 252). С 1845 года муж за нанесение побоев жене привлекался к уголовной ответственности (там же). В 1863-м были отменены телесные наказания для женщин. Автор пишет о "некотором прогрессе в гуманизации отношений между супругами и между родителями и детьми". Прогресс был достигнут в городах и промышленных губерниях. Он "выражался в смягчении насилия над слабыми в семье и в установлении известного контроля со стороны общества и закона за соблюдением интересов женщин и детей. Абсолютизм внутри семьи был в большей или меньшей степени поставлен в рамки закона" (т. 1, с. 266-267). Этот процесс усиливался нараставшей способностью черпать информацию в печатном слове, что снижало общесоциальную значимость для реального поведения исходных моделей семьи (т. 1, с. 265). Законодательное ограничение внутрисемейного авторитаризма, сдвиги в культуре не могли не влиять на авторитаризм в масштабе большого общества и государства, хотя размеры, условия и скорость этого влияния пока еще не исследованы. Тем не менее очевидно, что исходная архаичная модель культуры, послужившая исторической матрицей возникновения государства, постоянно корректировалась, подвергалась критике.[4]

Динамика урбанизации - одна из форм преодоления синкретизма. Автор показывает, что отделение города от деревни происходило вяло и непоследовательно. "До середины ХVII в. город и деревня представляли собой в социальном, экономическом и культурном отношениях единое пространство... Между городом и деревней не было четкой правовой, культурной, социальной, административной и экономической границы... различия в экономическом, общественном и домашнем быту горожан и сельских жителей были несущественными… массовое сознание и менталитет всех социальных групп являлись достаточно едиными" (т. 1, с. 345). Окончательное размежевание города и деревни произошло лишь в 1775-1785 годах. До последней трети ХIХ века "можно говорить скорее о влиянии города на деревню, чем деревни на город" (т. 1, с. 348). Это спровоцировало Миронова даже резюмировать, что в России не было противоположности между городом и деревней (т. 1, с. 349).

Миронов обращает также внимание на активизацию деревни, на влияние деревенской культуры на город вплоть до окрестьянивания горожан, то есть на "реанимацию в среде городского населения стандартов и стереотипов крестьянского сознания" (т. 1, с. 349). Перед нами, по сути дела, процесс архаизации. Очаги развития, интеллектуализации, всех форм прогресса оказались недостаточно мощными, чтобы поднять уровень интеллектуализации в масштабах всего общества, более того, они сами становились жертвой аграризации.

Это обстоятельство поднимает проблему не менее сложную, чем та, которую поставил Бердяев. Как возможно в России развитие гражданского общества, правового государства и т. п., если в ней мала степень интеллектуализации, крайне неразвита способность формировать и наращивать знания об обществе на основе абстракций, слабы очаги развития и, напротив, сильны традиционные институты? Все, что автор пишет об урбанизации, не может нас убедить в том, будто этот процесс привел в России к решающему результату - массовому господству в обществе городской, в конечном итоге либерально-модернистской, культуры. Динамика урбанизации, развития городов у нас неоднозначна, двусмысленна.

Социальная история России невозможна без анализа того, что называют крепостным правом. Автор начинает свое исследование с констатации известного факта: крепостничество на Западе существовало в ХI-ХV веках и было лишено наиболее стеснительных и грубых аспектов - запретов на приобретение недвижимости, на участие в гражданских сделках и пр. Оно сводилось к той или иной форме личной и поземельной зависимости. Крепостничество в России, напротив, означало полную личную зависимость от господина, прикрепление к месту жительства и сословию, социальную незащищенность (т. 1, с. 361). Тем самым налицо глубокое, качественное различие России и Запада. В связи с исключительной важностью феномена крепостничества для понимания специфики российского общества уже само существование различия ставит под сомнение правомерность исходного методологического принципа автора. Это различие носит качественный характер и требует объяснения. Можно предположить, что оно связано с разницей в степени натурализации хозяйства. Специфика крепостничества в России связана, по всей видимости, со стремлением общества оградить натуральное хозяйство от товарно-денежных отношений, сделать его единственной формой хозяйства. Сила закрепощения на определенной стадии развития большого общества зависела от масштабов и степени натурализации общества, от меры превращения человека в винтик нацеленного на собственную неподвижность натурального механизма.

Автор справедливо считает, что крепостничество в России выступало в государственной, корпоративной и частной формах (т. 1, с. 361). Все общество, все сословия были закрепощены, люди становились собственностью государства, общины, помещика.

Так, в начале ХVIII века дворяне в своих отношениях с государством обнаруживали все признаки крепостных. По указу 1720 года за уклонение от службы дворянину грозили кнут, вечная каторга, вырывание ноздрей (т. 1, с. 362-363). Положение духовенства было еще тяжелее (т. 1, с. 363). Податные жители городов (посадские) были прикреплены к городу, к посадской общине. Самовольное переселение и переход в другие состояния считались преступлением (т. 1, с. 365). Крестьянство всех разрядов было прикреплено к землевладельцам - помещикам, церкви, казне, царю. Зависимость казенных крестьян от казны также была формой крепостничества (т. 1, с. 366-367).

Заслуга автора в том, что он, вопреки большевистско-манихейским бредням о крепостничестве как следствии определенной расстановки классовых сил, вернулся к старой точке зрения, согласно которой это было всеобщее состояние российского общества на конкретном историческом этапе. Социокультурная клеточка, из которой выросло крепостничество, охватившее всех поголовно, - локальное сообщество, патриархальная семья, базировавшиеся на натуральном хозяйстве, та самая семья, модель которой лежала в основе формирования государства и общества в России.

Каким же видит автор путь из этих дебрей крепостничества к гражданскому обществу и правовому государству? Отход от представления, будто насилие служит необходимым инструментом поддержания общественного порядка, Миронов связывает с Екатериной II, когда просвещенная часть общества мало-помалу стала относиться к насилию отрицательно. В начале ХIХ века получила признание индивидуальная вина при совершении коллективного преступления, например в суде над декабристами (т. 2, с. 18). В книге довольно подробно прослежено совершенствование законодательства, свидетельствовавшее о сдвигах в сторону правового государства.

Обращает на себя внимание напряженный поиск автором причин исторически длительного сохранения крепостничества. Вывод, к которому он приходит, отнюдь не тривиален: причина в том, что крепостничество не изжило себя экономически . "Всестороннее закрепощение производителя - это оборотная сторона и следствие потребительского менталитета крестьянства… Крестьяне работали ровно столько, чтобы удовлетворить свои минимальные потребности" (т. 1, с. 401). По-видимому, автор имеет в виду описанное Александром Чаяновым натуральное крестьянское хозяйство, ориентированное не на развитие и достижительность, а на то, чтобы обеспечить выживание на основе натурального производства.

Автор высказал криминальную для советской исторической науки мысль, что "освобождение крестьянства, начавшееся с конца ХVIII века, проходило такими темпами, которые соответствовали, с одной стороны, потребностям общества и государства, с другой стороны, стремлениям и возможностям самого крестьянства, может быть даже обгоняя их" (т. 1, с. 402). Эта идея в свете дальнейших событий, прежде всего согласия советского народа на свое новое закрепощение, выглядит весьма убедительной. Не менее интересны идущие в том же методологическом русле соображения Миронова о том, почему было отменено крепостничество. Он полагает, что "крепостная система хозяйства заходила в тупик не из-за ее малой доходности, а по причине невозможности сохранения прежнего уровня насилия, тем более его усиления, без чего система переставала быть эффективной" (т. 1, с. 407).

Таким образом, на первый план выходят перемены в культуре. Крайне важно, что автор ищет причины возникновения крепостничества, как и его отмены в 1861 году, в культуре, в массовых сдвигах в ней. Именно они, а не экономические факторы привели к реформе. Последовательное развитие этой точки зрения требует пересмотра всей истории хозяйства России, что, возможно, пролило бы свет и на загадочный упадок нашего современного сельского производства, а с ним и всего народного хозяйства.

Предпринятый в книге анализ крепостничества показывает, что его господство было крайне неблагоприятно для движения России в сторону гражданского общества. Но вместе с тем автор показал, что твердыню крепостничества сокрушили именно культурные процессы, сдвиги в сфере нравственности: "…частное крепостное право было отменено благодаря отрицательному отношению к нему со стороны верховной власти, церкви и прогрессивной части общества, смягчению нравов, повышению образовательного и культурного уровня населения, пробуждению самосознания у крестьянства и его настойчивой борьбе за свое освобождение, коммерциализации экономики" (т. 1, с. 408). Это говорит о мощном потенциале прогрессивного развития в форме сдвигов в культуре, что должно стать предметом самого тщательного изучения.

Из исследования прямо напрашивается вывод, которого, правда, автор не делает: история России не сводится ни к истории крепостничества, ни к истории его преодоления - ее фокус следует искать между этими процессами. Перед нами расколотый процесс, постоянное метание от одной крайности к другой.

В центре интересов автора находится теория модернизации. Суть социальной модернизации, по Миронову, состоит в том, что происходит "генезис личности, малой демократической семьи, гражданского общества и правового государства", в результате чего "люди превращаются из верноподданных его величества в граждан" (т. 2, с. 289). Очевидно, что автор придерживается чисто прогрессистской концепции: "Россия в принципе изменялась в тех же направлениях, что и другие европейские страны" (т. 2, с. 291). Однако эти выводы заслоняют ту глубинную реальность страны, которой наполнена вся книга. Читая ее, постоянно ощущаешь двойственность происходящих процессов,

У автора есть еще один пласт выводов, требующий особого внимания. "Формула советской модернизации, - пишет он, - сводилась к технологическому и материальному прогрессу на основе традиционных социальных институтов... Вся страна превратилась в большую общину и действовала на ее принципах. Если мы сравним основополагающие принципы, на которых строилась жизнь общинной русской деревни до 1917 года и советского общества в сталинское время, то обнаружим между ними большое сходство" (т. 2, с. 333-334). Затем автор подробно обосновывает свой вывод.

Что скрывается за неясным словом "сходство"? Здесь читатель улавливает причину двойственной оценки автором модернизации, а по сути, и двойственности всей книги. Определение советской модернизации, предложенное Мироновым, несет в себе самоотрицание. Модернизация есть исторически конкретный процесс интенсификации массовых способностей людей обеспечивать в конечном итоге выживаемость на основе собственных и мировых достижений. Это предполагает изменение целей общества, целей саморазвития, а также средств, прежде всего формирование институтов с более эффективными возможностями, создание стимулирующих условий для этого. Определив, что советская модернизация основана на сочетании целей прогресса (хочется добавить - либерально-модернистских, но сильно усеченных) и традиционных средств-институтов, автор под давлением материала своего исследования рисует советскую модернизацию как некоего кентавра (хотя сам он и отрицает применимость этого образа к России), для которого характерно взаиморазрушение средств и целей, традиционной и модернистской культур. В этом и состоит подлинная суть советской модернизации во всех ее формах.

Отсюда неизбежен методологический вывод. Из картины социальной истории, как она нарисована Мироновым, вытекает не только процесс развития элементов гражданского общества и государства (автор пытается нас убедить, что в этом и есть суть социальной истории России), но одновременно и прямо противоположный процесс - постоянное возвращение к архаичной, по сути мифологической, реальности, - который по своей мощи превосходит движение к гражданскому обществу. Но как эти процессы сосуществуют в одном обществе? Автор пишет о дуализме и компромиссе между различными институтами власти, о дуалистической правовой монархии (т. 2, с. 154), о функциональном и структурном дуализме общинного и общественного (т. 1, с. 473).

Однако указание на двойственность, дуализм, тем более на сходство - это только намек на ответ. В свете современной культурологии вся реальность выступает в виде множества дуальных оппозиций: "мужчина - женщина", "земля - небо", "правда - кривда" и так далее до бесконечности. Признание двойственности мира - это только начало, только приглашение к формулированию и решению проблемы. Двойственность всегда не столько ответ, сколько вопрос. Суть же проблемы в следующем: как жить в дуальности? как из нее выйти? как субъекту, обществу избежать гибели от возможной угрозы разорванности, раскола между полюсами дуальности? как пройти между ними, не погибнув в ситуации постоянного возвращения к старым решениям, угрожающим застоем и дезорганизацией? наконец, как преодолеть эту двойственность? Нужно не только понять механизм устойчивости, выживаемости в пространстве между полюсами, но и осмыслить такие отношения в понятиях взаимопроникновения и взаиморазрушения, выявить механизм динамики этих отношений, найти способы ухода от опасности раскола, взаиморазрушения полюсов. Осмысление автором обширнейшего материала, собранного и введенного им в оборот, не достигло того уровня, на котором стало бы возможно обобщение, способное ответить на поставленные выше вопросы. Это не упрек, так как у каждой работы есть своя ограниченная задача. Тем не менее очевидна необходимость решать эти задачи, жизненно важные не только для осмысления прошлого, но и для воспроизводства способности выживать в наших нынешних условиях.

Ключевое понятие для решения данной проблемы - "раскол".

Раскол - это фундаментальная категория, и историю российского общества невозможно объяснить только дуализмом, свести ее к развитию гражданского общества, понятого как магистральный монистический процесс, лишь осложненный теми или иными огрехами. Автор своим материалом вынуждает прийти к выводу, что анализ механизма раскола и должен стать фокусом концептуального исследования динамики российского общества.

Вся книга - вопреки декларациям автора - требует отказа от методологии, выдвигающей в центр "нормативный" линейный прогресс. В фокусе исследования неизбежно должен оказаться раскол между полюсами противоположных процессов. Именно там происходят решающие события: компромисс между полюсами в России всегда был динамичным, циклически смещался к полюсам своих возможностей - либо к распаду, конфликту, взаиморазрушению, либо к активизации сил, пытающихся вернуть общество к синкретизму. История России постоянно движется между попыткой подавления этого компромисса силами авторитарной бюрократии (абсолютный максимум был достигнут в результате коллективизации в советский период, превращения общины в колхозы) или силами активизирующегося локализма, разрушающего государство (например, крестьянские войны и смуты уничтожали государственную власть, заменяя ее общиной, казацким кругом, локальными функциями догосударственного управления; сегодня традиционный локализм смещает или пытается сместить центры власти к регионам и на еще более низкие уровни).[5]

Опыт России свидетельствует, что "сфера между " весьма проблематична для устойчивого компромисса (для Миронова же двойственность - это область компромисса), тем более в условиях большого общества. Автор не замечает, что именно в этом пункте решается судьба его концепции, которую можно считать концепцией дуальности социальной истории вопреки его попытке подать ее как монистическую концепцию прогресса к гражданскому обществу. Из книги неясно, в какой мере утверждение права, гуманизация и т. д. в состоянии размыть толщу традиционализма, преодолеть его; непонятно, достаточны ли для этого сами масштабы и темпы роста гражданского общества и действительно ли в условиях реальной угрозы архаизации потенциал этого процесса достаточен, чтобы оттеснить традиционализм.

Работа Миронова ценна еще и тем, что в ней, по существу, развенчиваются некоторые мифы, как приукрашивающие историю России, так и демонизирующие ее. Среди них широко распространенное убеждение, будто в России всегда во всем виновата власть, в которой собрались исключительно мерзавцы, злодеи, преступники и воры, или, например, представление, что в основе всех общественных процессов лежит экономика, сводимая к корыстному интересу. И главное, Миронов последовательно и доказательно опроверг глубоко укорененное заблуждение, будто народ (крестьянство и городские низы) и есть носитель высшей мудрости, будто он способен самостоятельно, без диалога с властью и духовной элитой наиболее эффективно решать свои проблемы.

В размышлениях над исследованием Миронова я затронул далеко не все проблемы, поднятые автором. Например, я не касался темы России как империи и национального государства, которую автор подробно освещает. Ограничусь здесь только одним соображением относительно того, была ли Россия колониальной державой. Однозначно ответить на этот вопрос невозможно: своеобразие российского исторического процесса дает основания считать, что на конкретном историческом этапе Россия относилась к самой себе, как к колонии. Отсюда - хищнический подход к своим человеческим ресурсам, доведенный до крайней точки в советский период.

Фундаментальный труд Бориса Миронова свидетельствует о существенном продвижении к полному и глубокому освещению социальной истории нашей страны, о стремлении найти новые ракурсы для ее объяснения, а также о возвращении к некоторым старым, идеологически дискредитированным в советское время представлениям, которые сегодня выглядят вполне здравыми. Но нельзя не отметить и концептуальную противоречивость исследования. Эта его особенность, несомненно, есть результат серьезного отставания сложившейся в общественной науке методологии, которая не поспевает за усложнением человеческой реальности и связанных с этим проблем. Как бы то ни было, рецензируемая книга еще раз напоминает нам, что умножение знаний настоятельно требует углублять методологию их получения и обобщения на всех уровнях анализа.


В конце 1980-х – начале 1990-х годов историков-профессионалов особенно часто упрекали в том, что они отстают от потребностей жизни, запросов дня. В ответ порой слышалось как рефрен, что писание истории - дело не скорое, по самой своей природе консервативное. Новую книгу петербургского историка Бориса Миронова, безусловно, можно считать одним из действительно неспешных и весомых ответов на тот вызов, который был брошен профессиональной историографии не только перестроечной публицистикой, но и всей жизнью, ее радикально изменившимися условиями, тем более что и сам автор датирует возникновение замысла книги тем памятным временем. Обращаясь к фундаментальным проблемам социального бытия России в поисках широкого научного синтеза, автор не столько уходит от современности, сколько постоянно возвращается к ней. Это позволяет говорить о воспроизведении в современных условиях давней традиции отечественной историографии, еще в середине XIX века самоопределявшейся в качестве историко-научного знания, дающего свой прогноз социального развития России. Редакцией журнала "Отечественная история" проведен обмен мнениями об этой книге. В нем приняли участие: Владимир Булдаков, Джон Бушнелл (Нортвестернский университет, США), Питер Гейтрелл (Манчестерский университет, Великобритания), Наталья Дроздова (Санкт-Петербургский университет), Павел Зырянов (Институт российской истории РАН), Александр Камкин (Вологодский педагогический университет), Михаил Долбилов, Михаил Карпачев (Воронежский университет), Наталья Куксанова, Татьяна Леонтьева (Тверской университет), Александр Куприянов, Андрей Медушевский (Институт российской истории РАН), Дэвид Мэйси (Миддлбери Колледж, США), Николай Романовский (журнал "Социологические исследования"), Сергей Секиринский (Институт российской истории РАН), Михаил Шиловский (Новосибирский университет), Даниэл Филд (Сиракузский университет, США), Грегори Фриз (Брандайский университет, США), Манфред Хильдермайер (Геттингенский университет, Германия), Александр Шевырев (МГУ имени М.В. Ломоносова) и др.

А.Камкин считает, что «Показательно, что к рубежу веков одна за другой стали выходить не привычные коллективные обобщающие труды, а крупные авторские работы с оригинальными концепциями отечественной истории, опирающиеся на новые методологии. Достаточно напомнить о работе Леонида Милова "Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса" (М.: РОССПЭН, 1998). И вот буквально вслед за нею в свет выходит двухтомник Миронова».[6]

П.Гейтрелл: «Трудно предположить, что кто-нибудь другой, кроме него, мог бы взяться за решение этой задачи. Мне не известно ни одного равноценного исследования, например, в британской историографии. Только недавняя "Social History of Modern Britain" ("Социальная история Британии нового времени") наибольшим образом приближается к книге Миронова по своему масштабу, но это - коллективный труд».

Д.Филд: «Миронов не только работал единолично, но и дал простор своей личности (ему не страшно авторское "я") и своим иногда своеобразным взглядам, как и следует, может быть, автору, который рисует и прославляет развитие индивидуализма в России».

П.Зырянов: «Но вот что действительно ему не свойственно, так это, на мой взгляд, любовь к фактам как таковым, к их прихотливой игре, к несистематизированному течению событий. Нет, у него все заорганизовано, на все надета схема, всюду дисциплина. Я не помню, чтобы на протяжении всего двухтомного произведения встретилась яркая психологическая характеристика какого-нибудь исторического деятеля. Лица только на форзацах, в тексте - социологизированные человеческие массы. Пожалуй, только для себя автор оставляет право на яркость и индивидуальность».

М.Долбилов: «Число присутствующих в исследовании конкретных исторических персонажей сравнительно с общим его объемом не так уж велико, причем цари, министры и чиновники традиционно занимают среди них заметное место. И тем не менее на развертывающемся перед читателем полотне Россия прорисовывается в своей подлинно человеческой ипостаси, в измерении людских страстей, надежд, радостей и бедствий, людского трудолюбия и праздности, душевности и равнодушия, доброты и жестокости. Даже пресловутый взяточник (о нем ли, казалось бы, рассуждать?) благодаря авторскому вниманию к социальному миру человека выступает в новом и неожиданном качестве регулятора общественных противоречий».

С.Секиринский: «Двухтомник Миронова возвращает нас и к обсуждению предмета социальной истории в свете перспективы широкой интеграции современного историко-гуманитарного знания, в центре которого должен стоять человек, а не заслоняющие его общественные структуры или умозрительные конструкции. Именно такое авторское намерение ярко выражено эпиграфом, составленным из взаимоисключающих, но почти синхронных высказываний Пушкина: "Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом!" и "Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал". Заявленный этим двуединым эпиграфом перспективный аналитический ракурс, к сожалению, не всегда раскрывается по ходу исследования, хотя изначальной чертой настроений не одного поколения образованных русских в XIX веке была именно амбивалентность, двойственность восприятия окружающей действительности и существующей власти. В этом отношении особенно выразительна позиция известного либерала Константина Кавелина. Доведенный до восторженного исступления известием о смерти "калмыцкого полубога", "исчадия мундирного просвещения" и "нового Навуходоносора" Николая I, Кавелин все же не находил в России другой политической силы, способной к осуществлению формирующихся либеральных требований, кроме самодержавия».

Т.Леонтьева: «Книга, в основе которой лежат системные представления о развитии российского общества, активизирует полемику о факторах его стабилизации и дестабилизации как в прошлом, так и настоящем - она актуальна в хорошем смысле слова. Автор предлагает взглянуть на опыт эволюционного развития России, что все еще непривычно для отечественных авторов, до сих пор сознательно или бессознательно нацеленных на поиски революционаризма».

Д.Бушнелл: «Картина поступательного движения общественных и правительственных институтов старой России от крепостничества и бесправия к личным и политическим правам и самоуправлению составляет основу тезиса Миронова о нормальности русской истории. Его доводы вполне состоятельны. Однако в них слышится голос гегельянца-государственника. Он полагает, что в целом путь общественного и политического развития, которым Россия следовала с XVIII по XX век, был для нее и наилучшим, и единственным: что существует, то и должно быть. Государственник Миронов задним числом выражает последовательное одобрение политическим мерам, направленным на поддержание твердого контроля со стороны центра, таким, как контрреформы Александра III и сильная исполнительная власть думской монархии. Однако если, с одной стороны, народ был не готов к парламентской демократии, то, с другой стороны, образованная общественность была более не готова терпеть антилиберальный авторитарный режим. Но ставка на авторитаризм в конце концов провалилась. Разве не было бы разумней, если бы в 1906 году царь уступил Думе и назначил ответственных министров?»

Д.Мэйси: «Миронов создает новую парадигму российской истории, которая лишь на первый, поверхностный взгляд напоминает либерально-виговскую версию. В действительности он совершил для понимания Старого режима России нечто аналогичное тому, что Коббан (Соbban) и его преемники, так называемые историки-ревизионисты, для нашего понимания происхождения Французской революции, и, без сомнения, наследство Миронова будет также спорным по крайней мере некоторое время».

Н.Дроздова: «Социальная история России действительно демонстрирует множество сходных тенденций с Западом. Но в России имел место ряд явлений, определявших основы ее социального строя, которые отсутствовали на Западе. Миронов же считает, что поскольку Россия в ходе своей эволюции повторяла путь Запада, то в ее социальной ткани не возникало принципиально отличных институтов. Доминирующей тенденцией было сходство, а все то, что в императорский период считалось национальной спецификой русских (крепостное право, община и др.), несколькими поколениями ранее встречалось в других европейских странах. Но сходство само по себе еще ничего не доказывает. Явления могут быть похожи, но не иметь ничего общего. Историческая компаративистика пока находится в стадии становления, и, чтобы реализовать принцип сопоставимости, нужны точные инструменты и средства. В свою очередь, на Западе существовали институты, которых не было в России. Одним из важнейших являлся комплекс институтов феодализма и феодального права, имевший принципиальное значение в процессе трансформации Запада от традиционного общества к современному».

П.Гейтрелл: «Как заметил один западный историк, "чем большее число российских правителей пытались модернизировать государство, тем более отсталой империя становилась". В качестве одного из способов представления прошлого модернизационная модель не оставляет места для тех форм социального поведения и организации людей, которые не пересекаются с данной схемой и являются уже по определению отсталыми. Миронов - слишком внимательный ученый, чтобы пропустить своеобразие социальной организации и культурной практики в дореволюционной России, но его книга тем не менее имеет тенденцию минимизировать его в поиске "прогрессивных" сил. Так, он уделяет мало внимания маргинальным социальным группам. Было бы также интересно знать, как будет выглядеть российская модернизация, если ее изучать с точки зрения нерусских меньшинств - от периферии, а не от Центра. Наконец, стоит отметить, что Миронов придает большое значение тому, как модернизация обеспечивала возможности для индивидуальной деятельности и самоопределения. Однако этот подход не принимает в расчет вызова, сделанного прежде всего Мишелем Фуко понятиям Просвещения об автономном "я". Согласно Фуко, "современное я" производится и ограничивается изменяющимися режимами знания и технологии власти, которые работают вместе на различных уровнях. Хотя я знаю, что простое упоминание имени Фуко может вызвать дрожь в позвоночнике некоторых историков».

В.Булдаков: «Если Миронов изначально (это видно из заглавия) настроен убедить читателя, что на протяжении двух с половиной веков Россия уверенно двигалась к активной форме индивидуализма, демократической семье, гражданскому обществу и правовому государству, то реальная, поставленная всеми последующими событиями проблема, точнее - ее часть, состоит в другом: насколько органичным - по отношению к внутреннему и внешнему миру - было это движение России по времени, какие специфические трудности подстерегали ее - несколько громоздкую для кабинетных экспериментов евразийскую империю - на этом пути? Далее: историк обязан видеть в чисто эволюционном процессе факторы непредсказуемости. Автор громадное место уделяет статистике смертности и рождаемости. Но не стоило ли в связи с этим более основательно задуматься о том, какое место в российской, как и в мировой истории занимали процессы природной саморегуляции, чем оказалось обусловлено то, что люди посягнули на естественное развитие, начав эксперименты с "ускорением" общественного развития, в какой мере катастрофичность российской истории связана со всем этим. В истории все определяется не так называемыми объективными факторами, а людскими представлениями - часто идущими вразрез с ними. Кстати, небрежение этим фактором - опасный стереотип "просвещенного" сознания. Скажем, автор указывает на "оптимистичную" оценку специалистами фактора роста деревенского хулиганства в 1914 году. Но при известных условиях этот фактор стал психоосновой российской революционности. Сама природа всякой социальной тенденции является ситуационно двоякой - она может сработать и во благо, и во вред обществу. В том-то и дело (или беда), что для такой сверхсложноорганизованной системы, как Россия, опаснее всего была потеря равновесия, всегда чреватая "стабилизирующим" откатом назад, - ситуация, в которой, кстати сказать, мы пребываем в настоящее время».

Д.Филд: «В последние десятилетия в центре внимания западных социальных историков находились такие категории населения, как женщины, молодежь, старики, а также "униженные и оскорбленные" всех видов: преступники, проститутки, инакомыслящие из простого народа. Западные исследователи занимаются повседневным, бытовым, неформальным, перенося акцент на повествование, известное под именем "микроистории", или "нарратива". Миронов идет против всех этих течений. Для него предмет социальной истории образуют большие социальные группы - сословия и классы - и главные тенденции социальной жизни, например, распад общинного менталитета и возникновение и распространение индивидуализма...».

А.Медушевский: «Но смысл российской истории не может быть понят без реконструкции той целостности, которая существует в реальной жизни и часто теряется в исследованиях историков. Именно в этом широком значении Миронов и употребляет понятие социальной истории, интерпретируя ее как развитие инфраструктуры гражданского общества. Ведь процесс обновления не всегда имеет линейный характер, и лишь в длительной исторической перспективе содержание российской истории раскрывается как трудный путь к гражданскому обществу и правовому государству...».

Н.Куксанова: «Вот вам пример социальной целостности: семья. Миронов рассматривает ее в качестве первичной модели российского общества. Детство и юность, как правило, проходили в рамках составной отцовской семьи, складывавшейся из двух или более супружеских пар и являвшейся не только родственным, но и хозяйственным союзом. Такая семья представляла собой небольшое абсолютистское государство, монархом которого был самый опытный и старший по возрасту мужчина. Более чем неприхотливые условия детства, а затем и взрослой жизни порождали необыкновенную приспособляемость и терпение. Замедленность демократизации внутрисемейных отношений задержала разрушение монархической парадигмы в сознании народа, тормозила изменение политической структуры общества: привычку к насилию, освященную авторитетом старшинства, люди уносили из детства в большую жизнь - на службу в армию и учреждения, на заводы и фабрики. Патриархальная семья исчезла, но модель патриархально-авторитарных отношений до сих пор активно используется в государственной политике России».

М.Карпачев: «Во всех подобных случаях необходима корректность построений. Например: по оценкам Миронова, чем сильнее (до известных пределов, конечно) эксплуатировался русский крестьянин, тем лучше он начинал трудиться. Снижение же контроля народ немедленно использовал для развития праздности. Значит, самодержавие действительно руководствовалось в своей политике соображениями общего блага. Точно так же и крепостное право имело большой позитивный смысл. Доля истины в этих построениях, безусловно, есть. Но в обосновании этих тезисов автор не всегда аккуратен. Скажем, утверждения об увеличении числа праздничных дней к началу ХХ века до 140 в год и о непременном отказе крестьян от работы в эти дни страдают явным преувеличением. По свидетельству церковных авторов, крестьяне легко отказывались от отдыха в праздничные дни, если возникала такая необходимость. Рисковать урожаем мог только непутевый работник. Еще одним примером чрезмерного увлечения может служить заявление автора о том, что даже в первые годы советской власти крестьяне оставались "глубоко религиозными". Увы, достаточно взглянуть на бесчисленные руины разрушенных церквей, чтобы усомниться в таком утверждении. Конечно, выводы об уравнительных и антисобственнических наклонностях крестьян можно подкрепить определенным рядом свидетельств. Но есть не меньше сведений и о прямо противоположных настроениях народа».

П.Гейтрелл: «Итак, что же такое социальная история? Этот вопрос был остро поставлен как безотлагательный в британской историографии в последние годы. Как хорошо известно, современная социальная история является, по крайней мере частично, продуктом французской школы "Анналов", чьи представители были не удовлетворены тем, что при объяснении исторических изменений первое место отводилось политике (в особенности "высокой" политике). Но это было также результатом работы группы историков, ушедших от традиционного марксистского подхода, который объяснял историческое развитие с помощью грубой модели "базис-надстройка". Они предложили другое видение истории - сквозь призму опыта тех социальных групп, которые прежде считались маргинальными. Несколько позже, однако, социальные историки столкнулись с необходимостью ответить на вызов "культурной истории" в различных ее ипостасях. В частности, их спрашивали, существует ли вообще опыт, который может быть понят независимо от лингвистических или дискурсивных практик, которыми этот опыт описывали. Миронов, как мне кажется, и считает своей главной задачей обнаружить те социальные реальности и определить те социальные практики, которыми до настоящего времени пренебрегали или которые были неправильно истолкованы. Трудность здесь состоит в том, что в этом подходе не находится места для того взгляда, согласно которому, как выразился один западный исследователь, "сами по себе представления о социальном мире являются элементами социальной действительности". Другими словами, общество - не первично, а производно от представлений. Миронов стремится избежать этого редукционистского взгляда на историю (заменить историческую реальность представлениями) с помощью привлечения данных о самовосприятии и самоидентификации действующих лиц. Он уделяет значительное внимание культурным нормам и практикам, например, в исследовании отношения крестьянина к детям или при изучении мира отходников, в среде которых крестьянский менталитет преобладал. Но в его работе видна тенденция идентифицировать сложное мировоззрение крестьянина, в то время как, наверное, больше внимания следовало бы уделить тем способам, которыми менталитет крестьянства конструировался внешними наблюдателями в качестве средства кристаллизации их собственного чувства самоидентичности. Возьмем другой пример. Любое изучение преступления должно было бы начинаться с уяснения того, что сами по себе категории преступлений были продуктами представлений современников о преступлении и отражали озабоченность бюрократии, социальных работников, газетных редакторов и т.д. Тщетно я ожидал обсуждения того, как понятие преступления конструировалось современниками! Вместо этого Миронов ограничился анализом статистических данных о преступности. Главная моя мысль состоит в том, что в историческом исследовании следует уделять больше внимания тем способам, которыми современники представляли социальную действительность, а также тому, кто именно это делал и для какой цели. Когда можно говорить о "социальном" в предреволюционнной России? Как различные понятия "социального" борются друг с другом? Что современники считали социальными или общественными проблемами, каким образом некоторые явления стали признаваться и трактоваться в качестве предметов, заслуживающих научного исследования, социальной политики и наблюдения, какими критериями они руководствовались для отнесения тех или иных вопросов к актуальным, какие средства они предлагали для их решения и почему? Как "образованное общество" пришло к тому, чтобы осознать себя в качестве группы интересов, отделенной одновременно и от народа и от бюрократии? Насколько существенны были эти различия? Разумеется, чем больше людей вовлекалось в ту или иную общественную проблему, чем злободневнее им представлялась проблема, тем сильнее была оппозиция между образованным обществом (цензовым обществом) и народом».

С.Секиринский: «В условиях больших перемен перед профессиональными исследователями прошлого остро встают вопросы как об общественном признании их труда, так и вообще о критериях самоидентификации историка, границах и пограничных зонах его ремесла. Книга Миронова предлагает ответы и на эти внутрицеховые вопросы, во всяком случае, побуждает к разговору о них. И в этом смысле его работу можно рассматривать как своеобразную попытку синтеза высокой технологии профессиональной историографии с общественным амплуа исторической публицистики, сумевшей доказать свою социальную действенность на рубеже 1980-1990-х годов, когда ее основные лозунги, став до известной степени достоянием массового сознания, сыграли немалую роль в его развороте к новым ценностным ориентирам. Об этом вдохновившем его примере Миронов нигде не пишет прямо, но его "выдает" характерная для известного специалиста в области количественных методов исторического исследования "игра словами", которой он, по существу, определяет диапазон современного историка: от клиометрии до клиотерапии».

А.Шевырев: «Лучше всего Миронову удались статистические исследования. Он проявил незаурядную изобретательность в постановке вопросов, ответы на которые можно найти с помощью статистики, и в поиске неожиданных способов решения трудноразрешимых вопросов. Уже сами по себе эти числовые данные представляют собой прекрасный материал для размышлений над прошлым России...».

А.Куприянов: «Решая, например, вопрос о степени влияния церковных запретов на сексуальные отношения во время Великого поста, Миронов не просто исходит из констатации того, что колебания рождаемости через 9 месяцев служат "хорошим показателем" строгости соблюдения поста, но и вовлекает в анализ данные из современной демографии России, прибегает к сопоставлению данных о рождаемости по месяцам у представителей всех основных конфессий. Все это позволило ему получить достаточно точные данные о неуклонном снижении доли лиц, соблюдавших воздержание во время постов. Эти данные особенно ценны тем, что они точнее, чем какие-либо другие (например, рост числа осужденных за преступления против религии, рост числа разводов и др.), позволяют говорить о секуляризации общественного сознания».

Г.Фриз: «Но чем дальше мы уходим назад от Всероссийской переписи 1897 года, тем больше подозрений вызывают цифры. Множество факторов делало получение объективных и поддающихся проверке статистических сведений фактически невозможным. Особенной осторожности требует работа с длинными динамическими рядами. В некоторых случаях, например, в росте преступности или семейных тяжб и вообще в любом резком увеличении каких-то показателей на душу населения, может отражаться либо глубокое социальное изменение, либо явный рост численности чиновников, которые занимались этими проблемами. Не менее важен сам рост формальных административных и судебных учреждений. Например, новая судебная система, возникшая после судебной реформы 1864 года, способствовала развитию народного юридического сознания и, как жаловались современники, начиная с 1880-х годов вызвала резкое увеличение сутяжничества. Если объективная динамика какого-либо явления представляет важную величину, то не меньшее значение имеет и восприятие этого явления современниками, так как само восприятие - важная реальность, имеющая право на самостоятельное изучение».

М.Шиловский: «Актуально обращение Миронова именно к жанру социальной истории как интегратора исторических знаний вообще. Но в плане репрезентативности полученных результатов и распространения их на всю территорию Российской империи в разные периоды ее истории двухтомник Миронова близок к категории "обобщающих" трудов недавнего прошлого. Полагаю, что в принципе невозможно создание обобщающего труда в масштабах всей Российской империи даже по отдельным аспектам ее социальной истории в силу значительных различий, которые и сейчас наблюдаются между отдельными территориально-административными образованиями внутри крупных регионов. Можно говорить лишь о некоторых общих тенденциях развития и процессах, не более того».

Н.Романовский: «Интересно, что выделенные Мироновым константы российской истории, долговременные изменения и тенденции легко экстраполируются на современность. Такова, например, характеристика менталитета российских крестьян периода империи: "Они легко мирились с принуждением и регламентацией. Им были свойственны уравнительные тенденции при разделе, как общинного пирога, так и общинных повинностей. Они не любили значительную дифференциацию в чем бы то ни было. Они ориентировались на устоявшиеся авторитеты..." Показанный автором механизм подрыва авторитета венценосных супругов Николая II и Александры Федоровны сработал и против четы Горбачевых: отход от стереотипов патриархата наказуем. Современны и наблюдения о присущей православным русским трудовой этике: время - не деньги, а праздник, тем более что количество праздников и культура праздности в России говорят о том же. А прочитав авторские слова о том, что "по представлениям русских людей вплоть до XX века, кто контролирует, тот должен помогать, опекать и покровительствовать", ловишь себя на мысли: нет ли тут ошибки на целый век? До наших дней дожили и традиционные представления россиян о том, что свобода и "порядок" по существу несовместимы. Как пишет автор, в советской России во многих отношениях был воспроизведен социальный строй дореволюционной общины».

М.Карпачев: «Хороший историк умеет еще и утешить: движение нашего общества в сторону либеральных принципов, утверждает Миронов, необратимо. Кризисы же - дело временное, как показывает опыт российской истории - не более чем на 15-25 лет. Значит, большую часть нового смутного времени страна уже прошла и, надо полагать, скоро она с удвоенной силой возобновит сближение с благоустроенными государствами Запада. Неплохо было бы для полного успокоения привести доказательства такой цикличности, но надо все же признать, что оптимизм автора не наигран».

Г.Фриз: «Можно было бы поставить автору вопрос относительно его основополагающего предположения о "нормальности российского исторического процесса". Проблема здесь состоит не в том, чтобы утверждать некоторую самобытность России, а в том, что понятие нормальности находится в рискованной близости к абсолютизации и идеализации западноевропейских и американских стандартов политического и социального развития. Можно попасть в "западню" Фрэнсиса Фукуямы относительно "конца истории", радуясь по поводу необратимого поражения коммунизма и славного триумфа того, о чем американцы трубят как о демократии, свободном рынке и гражданском обществе. Точно так же, как постсоветская Россия страдает от своих собственных проблем, так и западные общества страдают (и все более и более будут это осознавать) от таких фундаментальных проблем, как плутократия в политике, как глобализация, уничтожающая все индивидуальное, местные и даже национальные права, как неолиберальная модель рыночной экономики, углубляющая разрыв между богатыми и бедными, между развитыми и слаборазвитыми. Современное государство, фантастически финансируемое за счет растущего валового национального продукта и вооруженное всеми инструментами технократической и компьютерной эпохи, материализует саму форму репрессии, которую Мишель Фуко и многие другие осудили. Ни в коем случае не является аксиомой, что эта западная модель плутократии, глобализации и экономического неолиберализма является желательной и что ей уготована длительная жизнь. На самом деле все это - проявления нового империализма, и они порождают мощные противодействующие силы компенсационного свойства, направленные на ограничение непрерывного роста власти государства и его учреждений. Как ни парадоксально, но в некотором смысле следует чувствовать некоторую ностальгию и зависть в отношении самой институциональной отсталости России при старом режиме, где, по крайней мере до середины девятнадцатого столетия, государство осуществляло только спорадический контроль над обществом и индивидуумом. Нет необходимости и, вероятно, даже никто не должен предполагать, что западная модель идеальна или уже действительно достигла своей заключительной стадии».

В.Булдаков: «Удивляют авторские рассуждения о том, что в нашей историографии особенно не повезло "реформаторам и правительственной политике", которым постоянно вменялись в вину бездеятельность, ошибки, недостатки и "упущенные возможности". Не стоит беспокоиться! Положение уже "исправлено" - из всякого правителя прошлого ныне готовы сделать "мыслителя", "преобразователя", кого только еще! Совсем уже странны рассуждения автора о "клиотерапии", а также предложения о том, чтобы историки стали "социальными врачами". Это напоминает советы армейского "фершала" активнее использовать пиявки и клистир. Во всяком случае, из недавнего прошлого известно, что своего рода историографическую шокотерапию наша общественность воспринимает естественней. Слов нет, государственность в России чаще оказывалась "умнее" общественности. Но спасти себя власть могла только путем такого расширения диалога с общественностью, такого воспитания народа, которые во все большей мере страховали бы всех от Смуты. А это означало одновременно, что власть должна встать на длительный путь постепенной самоликвидации. Смысл реформ в России мог состоять только в воспитании народа, а не в "улучшении его положения", "приумножении богатства". Задумывались ли российские самодержцы об этом? Способна ли была к выполнению подобной задачи бюрократия? Если нет и нет, то чего же можно было ожидать от народа? При этом надо иметь в виду, что даже всеобщее нежелание бунта, восстания, смуты еще не есть движение по рельсам эволюционного развития. Как бы то ни было, социальному историку - по определению - не надо спешить в область политики. Впрочем, автор, похоже, прекрасно понимает, что "проблема России" (и не только ее) лежит не в сфере политики и социологии, а психологии. Но если он солидарен с Евгением Трубецким в том, что русский народ (и не только он) по своему складу нетерпим к "земной греховности", то ему придется признать, что "спасение" - в творчестве самих людей, а не власти».[7]

Литература

 

Ахиезер А. Специфика исторического опыта России:
трудности обобщения (Размышления над книгой Бориса Миронова) // Pro et Contra. Т. 5. Осень 2000.

Миронов Б. Н. Социальная история России периода империи (ХVIII-начало ХХ в.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства. СПб., 1999. Т. 1. 548 с. Т. 2.

Согрин В. В. Клиотерапия и историческая реальность: тест на совместимость (Размышление над монографией Б.Н.Миронова «Социальная история России периода империи») // Общественные науки и современность. 2002.  N 1. С. 144-160. 

«Социальная история России» Б. Н. Миронова. «Круглый стол»/ Сост. С. Секиринский // Отечественная история. 2000. №6; 2001. №1.




[1] Согрин В. В. Клиотерапия и историческая реальность: тест на совместимость (Размышление над монографией Б.Н.Миронова «Социальная история России периода империи») // Общественные науки и современность. 2002.  N 1. С. 144-160. 

[2] Ахиезер А. Специфика исторического опыта России:
трудности обобщения (Размышления над книгой Бориса Миронова) // Pro et Contra. Т. 5. Осень 2000.

[3] Бердяев Н . Судьба России. М., 1990. С. 4, 6

[4] Ахиезер А. Специфика исторического опыта России:
трудности обобщения (Размышления над книгой Бориса Миронова) // Pro et Contra. Т. 5. Осень 2000.

[5] Ахиезер А. Специфика исторического опыта России:
трудности обобщения (Размышления над книгой Бориса Миронова) // Pro et Contra. Т. 5. Осень 2000.

[6] «Социальная история России» Б. Н. Мировнова. "Круглый стол"/ Сост. С. Секиринский // Отечественная история. 2000. №6; 2001. №1.

[7] «Социальная история России» Б. Н. Мировнова. "Круглый стол"/ Сост. С. Секиринский // Отечественная история. 2000. №6; 2001. №1.



Наш опрос
Как Вы оцениваете работу нашего сайта?
Отлично
Не помог
Реклама
 
Мнение авторов может не совпадать с мнением редакции сайта
Перепечатка материалов без ссылки на наш сайт запрещена