К истории становления постиндустриальной хозяйственной системы (1973—2000)
Со времени окончания Второй мировой войны и экономического бума 60-х годов западный мир не переживал ничего подобного той волне всеобщего оптимизма, которая захлестнула его в середине последнего десятилетия уходящего века. Крах коммунизма и окончание глобального противостояния сверхдержав, беспрецедентный экономический рост в новых индустриальных государствах, переход бывших социалистических стран на рыночный путь развития, начало впечатляющего хозяйственного подъема в США и Западной Европе, широкое распространение демократических институтов — все это не могло не порождать ощущения, что большинство испытаний, на которые столь богато нынешнее столетие, осталось в прошлом.
Однако, вопреки поверхностным наблюдениям, современный мир отнюдь не стал более единым и сплоченным по сравнению с тем, каким он был тридцать лет назад, в разгар “холодной войны”, или шестьдесят, накануне гитлеровской агрессии. Острота военного, политического и идеологического противостояния несомненно снизилась, но при этом в гораздо большей мере возросло экономическое соперничество, ставшее даже более непримиримым.
Облик современной цивилизации разительно отличается от того, каким он был пятьдесят лет назад. В конце 40-х годов при всех различиях в уровне хозяйственного развития тех или иных стран все они были вовлечены в мировую систему индустриального хозяйства. Опыт Германии и Советского Союза, на основе мобилизации своих внутренних ресурсов построивших две гигантских промышленных империи, борьба между которыми определила исход Второй мировой войны, показал всему миру, что в условиях массового индустриального производства максимальное напряжение сил нации способно вывести на позиции мировой сверхдержавы даже явного аутсайдера. При этом периферия, представленная главным образом колониальными владениями, оставалась неотъемлемой частью данной системы, в достатке обеспечивавшей промышленные центры сырьем и энергоносителями.
Последующие же десятилетия характеризовались прежде всего не политическим освобождением развивающихся стран и не идеологическим противостоянием западного и восточного блоков, а нарастающей экономической стратификацией, составившей основание нового мирохозяйственного устройства. Распад колониальных империй в значительной мере выключил освободившиеся государства из системы традиционного разделения труда, сделав экономики развитых стран гораздо более самодоста-точными, нежели когда бы то ни было ранее. Развитие высоких технологий и превращение науки в главную производительную силу позволило великим державам отказаться от развития прежними темпами собственного индустриального производства, что породило “точки роста” в Латинской Америке и Юго-Восточной Азии. В результате к началу 90-х годов мир явственно разделился на три части: первая представлена развитыми постиндустриальными государствами, доминирующими в области высоких технологий и контролирующими основные инвестиционные потоки; вторую составляют новые индустриальные страны, импортирующие технологии и капитал и экспортирующие продукты массового производства; к третьей относятся регионы, специализирующиеся на добыче сырья и поставках сельскохозяйственных товаров, полностью зависимые от спроса на их продукцию и в силу этого вполне подконтрольные постиндустриальному сообществу.
Этот процесс стратификации некоторое время мог развиваться относительно малозаметно, в силу чего на протяжении десятилетий не рассматривался как основная тенденция мирового развития. Между тем события последних лет привлекли внимание экономистов и социологов к проблеме экономического неравенства во всех его формах и, как к наиболее острой, диспропорциальности хозяйственного развития в отдельных регионах планеты.
Может показаться, что кризис 1997—1999 годов не имеет аналогов в новейшей истории. Во-первых, он не был инициирован катастрофой на финансовых рынках одной или нескольких ведущих западных стран', напротив, истоки кризиса оказались расположенными на периферии постиндустриального мира или даже за его пределами. Во-вторых, мировой по своим внешним признакам хозяйственный кризис оказался достаточно четко регионализованным', хотя аналитики неоднократно предсказывали его распространение на западные страны, влияние каждой новой волны кризиса на фондовые рынки США и ЕС становилось все слабее. В-третьих, три волны кризиса поразили Азию, Восточную Европу и Латинскую Америку, то есть все три центра, которые, как казалось многим, могли стать основными “полюсами экономического роста” за пределами постиндустриального мира. На наш взгляд, впечатление уникальности этого кризиса обманчиво. Нетрудно заметить, что четверть века тому назад имело место событие, зеркальным отражением которого и оказались происшедшие на наших глазах хозяйственные катаклизмы. В 1973—1979 годах западный мир был поражен крупнейшим структурным кризисом XX века. Его источники в значительной мере были скрыты в политике развивающихся стран, обладавших в то время возможностью диктовать цены на энергоносители и сырье. Вполне заслуживающий названия мирового кризиса, он поразил в первую очередь развитые страны западного блока — США и Западную Европу. И, наконец, именно он в значительной мере и вызвал волну хозяйственного роста в Азии, серьезно ослабив при этом экономические трудности, испытывавшиеся многими развивающимися странами, а также Советским Союзом. Можно, на наш взгляд, утверждать, что кризис 1997—1999 годов стал запоздалой корректировкой противоестественной ситуации, сложившейся в мировой экономике в результате событий 1973—1979 годов, хотя такая точка зрения до некоторой степени упрощает реальную картину событий. Гораздо обоснованнее выглядит позиция, согласно которой оба эти кризиса ознаменовали начало и конец периода становления в западных странах зрелой постиндустриальной системы. Историю ее поступательного развития, равно как и историю ее влияния на остальной мир, мы и предполагаем рассмотреть в данной статье.
Становление постиндустриальной системы было подготовлено прежде всего быстрым экономическим ростом 50-х и 60-х годов, сопутствовавшим ему реформированием социальной сферы, результатом чего стало значительное повышение благосостояния населения западных стран, и резким повышением роли науки и технологий во всех сферах общественной жизни. Применение достижений научно-технического прогресса изменило структуру производства и занятости; рост благосостояния вызвал пересмотр традиционных материалистических ценностей, а возросшая роль науки и образования выдвинули цели развития личности на место одного из основных социальных приоритетов. Все эти обстоятельства отчетливо прослеживаются на протяжении уже первых послевоенных десятилетий.
Между 1946 и 1954 годами валовый национальный продукт в США рос со средним темпом 4,7 процента в год; потребительские расходы увеличились за это десятилетие на 38 процентов; безработица опустилась до уровня в 4 процента трудоспособного населения, а инфляция не поднималась выше 2 процентов в год. Аналогичными были и успехи европейских стран: между 1950 и 1973 годами средний темп роста их ВНП составлял 4,8 процента, причем основную роль в его обеспечении играл подъем производительности, достигавший беспрецедентных 4,5 процента ежегодной Отличие от межвоенной эпохи было разительным: мировой валовый продукт между 1950 и 1973 годами увеличивался средним темпом в 2,9 процента ежегодно, что в три раза превосходило данный показатель для периода с 1913 по 1950 год; темпы роста международного торгового оборота составляли 7 процентов в год против 1,3 процента в предшествующий период. Как следствие, радикально изменилась структура общественного производства. Несмотря на бурное развитие новых отраслей промышленности, доля индустриального сектора как в валовом национальном продукте, так и в структуре занятости резко снизилась на фоне стремительного роста сферы услуг. Если в 1955 году в США в обрабатывающей промышленности и строительстве было занято до 34,7 процента совокупной рабочей силы и производилось около 34,5 процента ВНП (для Германии, Великобритании и Франции были характерны несколько более высокие цифры: 41,2 и 47,4; 44,4 и 42,1; 30,4 и 43,2 процента соответственно), то с начала 60-х ситуация стала меняться, и к 1970 году доля обрабатывающей промышленности в ВНП опустилась до 27,3, а в занятости — до 25,0 процентов". В начале 70-х годов большинство исследователей, рассматривавших становление постиндустриального общества, говорили о нем как об обществе, основанном на услугах,
На этом фоне существенно повысилось благосостояние граждан и были созданы условия для социального мира. К 1947 году доля доходов, присваиваемая богатейшими 5 процентами населения, снизилась до 20,9 процента с 30 процентов в 1929-м (в эти же годы доля национального дохода, получаемая беднейшими 40 процентами американцев, последовательно росла, поднявшись с 12,5 до 16,8 процента). Еще серьезнее снизилась доля 1 процента наиболее состоятельных граждан в совокупном богатстве страны: достигавшая в 1929 году 36,3 процента, она упала в 1939 году до 30,6, а в 1949-м — до 20,8 процента Правительство предпринимало активные усилия по искоренению бедности (если в 1960 году на данные цели направлялось 7,7 процента ВНП, то в 1965 году эта цифра выросла до 10,5 , а в 1975 — до 18,7 процента), тогда как повышающиеся требования к квалификации работников способствовали замещению прежнего олигархического класса волной новых управляющих-профессионалов. Все эти факторы отражались в стабильной социальной обстановке и безудержном историческом оптимизме американцев.
Прогресс науки и образования стал третьей важнейшей чертой эпохи. Если накануне Великой депрессии в США на сто работников приходилось только три выпускника колледжа, то в середине 50-х годов их число увеличилось до восемнадцати, количество ученых и персонала научно-исследовательских учреждений выросло более чем в десять раз только с начала 30-х по середину 60-х годов, производство информационных услуг возросло с 4,9 до 6,7 процента ВНП, а доля в нем затрат на образование увеличилась в период с 1949 по 1969 год более чем вдвое (с 3,4 до 7,5 процента). В целом же за два десятилетия, прошедших после окончания Второй мировой войны, расходы США на НИОКР выросли в 15, а расходы на все виды образования — в 6 раз, хотя сам ВНП лить утроился. В 1965 году Соединенные Штаты тратили на НИОКР и образование около 10 процентов ВНП.
В результате к началу 70-х годов традиционная модель экономики, оперировавшая понятиями “первичного”, или аграрного, “вторичного”, или индустриального, и “третичного”, состоящего из отраслей сферы услуг, секторов, оказалась в значительной мере неадекватной. На фоне резкого снижения роли добывающих отраслей и сельскохозяйственного производства, а также относительно стабильной доли промышленности в ВНП и занятости, новый, “четвертичный” сектор, включающий в себя отрасли, основанные на производстве и потреблений знаний, впервые занял одно из доминирующих мест в структуре народного хозяйства, превзойдя по своей значимости сектор, традиционно называвшийся первичным.
Все это привело к двум важным следствиям. С одной стороны, в рамках самих развитых экономик перенос акцента на развитие новых секторов неминуемо должен был вызвать замедление традиционно исчисляемого экономического роста. Еще в 1967 году был сформулирован тезис о том, что экспансия сферы услуг неизбежно приводит к снижению общей производительности и сокращению темпов роста экономики. В еще большей степени он справедлив по отношению к отраслям четвертичного сектора, где рост расходов, связанный с внедрением технических новшеств, не компенсируется соответствующим ростом основных стоимостных показателей. Становилось очевидным, что накануне первой фазы постиндустриальной трансформации развитый мир вступает в эпоху значительной неопределенности. И хотя подобная тенденция еще не означала кризиса, она свидетельствовала о возможном замедлении темпов повышения благосостояния, нарастании социальной поляризации и потенциальной дезорганизации государственных финансов, что и стало реальностью в западном мире уже в середине 70-х.
С другой стороны, сдвиг в сторону сферы услуг и экспансия высокотехнологичных отраслей привели к важным изменениям в мировой конъюнктуре. Во-первых, они позволили американским и европейским компаниям начать перенос производства ряда массовых товаров за пределы национальных границ, что заложило основы развития так называемых “новых индустриальных стран”. Во-вторых, технологические прорывы, серьезно сократившие потребности в сырьевых ресурсах, сделали западные страны более независимыми от их традиционных поставщиков, первой реакцией которых стали попытки установления контроля над рынками. Никогда ранее страны “третьего мира”, создавшие в эти годы картельные соглашения для регулирования экспорта не только нефти и редких металлов (меди, ртути, вольфрама, олова, бокситов), но даже продовольственных товаров (кофе, какао, перца, бананов и арахиса) не предпринимали шага, столь ясно свидетельствующего о том, что на международной арене они воплощают экономики, ориентированные на первичный сектор хозяйства, и тем самым вверяют свои судьбы тенденциям, неумолимо утверждающим сокращение доли первичного сектора до минимальных значений.
Таким образом, формирование первых предпосылок перехода к постиндустриальному обществу подготовило почву для резкого снижения роли первичного сектора как в экономике развитых стран, так и в мировом масштабе в целом. Мы хотим подчеркнуть закономерность, значение которой поясним ниже: в условиях, когда третичный сектор становится абсолютно доминирующей сферой общественного производства, первичный окончательно теряет свое прежнее значение, К началу 70-х сложилась ситуация, в которой впервые в истории целостность и сбалансированность мировой индустриальной системы была нарушена. В отличие от традиционных для капиталистической экономики циклических кризисов перепроизводства мы называем это явление первым системным кризисом индустриальной экономической модели. В сложившихся условиях сам индустриальный сектор занял место аграрного в качестве следующей потенциальной жертвы технологического прогресса, и его очередь не заставила себя долго ждать.
Первый “нефтяной” шок 1973 года надолго остался в памяти жителей всех западных стран, и поэтому именно с него обычно начинают отсчет кризисной эпохи 1973—1979 годов. Вряд ли подобный подход безупречен, но отказываться от него в рамках нашего исследования мы не видим особых оснований.
История вопроса хорошо известна. Плавный рост сырьевых цен стал реальностью уже в конце 60-х. С 1965 по 1970 год нефть подорожала на 15 процентов, уголь — на 20, серебро — на 40, никель —на 60, а медь — более чем на 70 процентов. При этом растущие объемы промышленного производства в развитых странах требовали все большего количества ресурсов, и в 1972 году ситуация на рынках впервые стала подавать признаки выхода из-под контроля. В течение этого года индекс товарных цен, рассчитываемый журналом “The Economist” без учета цены сырой нефти, повысился на 20 процентов; на следующий год его рост составил уже 60 процентов. В марте 1973 года президент США Р.Никсон был вынужден ввести регулирование цен на нефть, что послужило сигналом к началу паники. В июне цены поднялись на 12 процентов, в октябре выросли еще на две трети в связи с началом арабо-израильского конфликта на Ближнем Востоке, а затем были повышены странами-членами ОПЕК в два раза единовременным волевым решением в январе 1974-го. Результатом стало увеличение суммарной стоимости поступающей на американский рынок нефти с 5 миллиардов долларов в 1972 году до 48 миллиардов в 1975-м.
Последствия оказались драматическими. Впервые за послевоенные годы в США и других развитых странах возникла серьезная инфляционная волна. Согласно официальным данным федерального казначейства, уровень цен в США вырос в 1973 году на 8,7, а в 1974-м — на 12,3 процента. За период с 1972 по 1982 год стоимость жизни повысилась на невиданные 133 процента. Доходность по долгосрочным облигациям в 1973 году стала отрицательной впервые со времен Великой депрессии, достигнув значения 1,1 процента в год. Безработица выросла более чем вдвое, до 9 процентов трудоспособного населения. Со своего рекордного уровня в 1051,7 пункта (II января 1973 года) индекс Доу-Джонса упал к 6 декабря
1974 года до 577,6 пункта, то есть более чем на 45 процентов. Аналогичные процессы разворачивались и в европейских странах. Инфляция в ФРГ, Франции и Великобритании превысила в 1974 году 10 процентов в годовом исчислении, фондовый рынок пережил самый серьезный спад за послевоенный период, а безработица, несмотря на значительный отток рабочих-иммигрантов из западноевропейских стран, выросла в 1973—
1975 годах более чем вдвое. Результатом стала рецессия, болезненно ударившая по промышленному производству в развитых странах. Темпы экономического роста государств-членов ОЭСР в 1974—1980 годы составили в среднем 2,8 процента против почти 5 процентов за период 1950—1973 годов, а американская промышленность сократила выпуск продукции почти на 15 процентов.
Несмотря на жестокость кризиса, диктат производителей сырья оставался столь сильным, что на протяжении 1973—1975 годов цены на нефть, а также черные и цветные металлы продолжали расти вопреки сокращению спроса. Ситуация объяснялась тем, что для стран “третьего мира” повышение цен оставалось единственным источником роста их валютных поступлений: в тот период экспорт нефти обеспечивал Саудовской Аравии 96, а Ирану — 94 процента всех доходов от импорта, находясь в целом для стран-членов ОПЕК на уровне 83 процента. Замбия получала 93 процента валютных доходов от экспорта меди, Мавритания — 78 процентов от поставок железной руды, Гвинея — 77 процентов от продажи бокситов, и этим подобные примеры не исчерпываются.
Однако даже самое эмоциональное описание проблем этого периода не способно в полной мере отразить его значения в экономическом развитии западного мира. 1973 год стал водоразделом между индустриальной и постиндустриальной эпохами; в это время многие важнейшие тенденции послевоенного этапа сменились на противоположные, а большинство концепций, описывавших индустриальную экономику, обнаружили свою возрастающую неадекватность.
На протяжении 70-х и начала 80-х годов формирование новой хозяйственной реальности ознаменовалось тремя резкими изменениями, в наибольшей степени преобразовавшими экономическую и социальную жизнь большинства западных стран.
Во-первых, индустриальный сектор впервые стал восприимчив к ограниченности сырья и энергоносителей. На протяжении 1973—1978 годов потребление нефти в расчете на единицу стоимости промышленной продукции снижалось в США на 2,7 процента в годовом исчислении, в Канаде — на 3,5, в Италии — на 3,8, в Германии и Великобритании — на 4,8, а в Японии — на 5,7 процента; в результате с 1973 по 1985 год валовой национальный продукт стран-членов ОЭСР увеличился на 32 процента, а потребление энергии — всего на 5 процентов. Между 1975 и 1987 годами при росте валового продукта более чем на 25 процентов американское сельское хозяйство сократило потребление энергии в 1,65 раза, а в экономике США в настоящее время используется меньше черных металлов, чем в 1960 году. Как следствие, активизировалась структурная перестройка, наметились первые шаги к ускоренному развитию нематериалоемких отраслей и свертыванию наиболее неэффективных производств. Между 1970 и 1983 годами в США доля транспорта в объеме ВНП снизилась на 21 процент, сельского хозяйства — на 19, строительства — почти на треть, тогда как доля отраслей сферы услуг выросла почти на 5, торговли —на 7,4, а телекоммуникаций — более чем на 60 процентов. Эти перемены привели не только к тому, что рост производства в гораздо меньшей мере, чем ранее, сопровождался ростом объема использованных сырья и энергии, в силу чего в конечном счете сложилась ситуация, позволяющая утверждать, что “сегодня мы живем в мире фактически неограниченных ресурсов — в мире неограниченного богатства”. Существенно более важным следствием стало обострение внимания предпринимателей к рынкам той продукции, потребление которых могло расти, не наталкиваясь на насыщенность спроса. В условиях, когда в США на каждых двух жителей приходился автомобиль, 99 процентов всех семей имели телевизоры, холодильники и радиоприемники, а более 90 процентов — пылесосы и автоматические стиральные машины, насыщенность рынка однообразных массовых товаров была очевидной; структурный кризис придал дополнительный динамизм таким новым отраслям промышленности, как телекоммуникационная и компьютерная, увеличил спрос на услуги образования и здравоохранения, обеспечил рост производства уникальных товаров, бум в области индустрии моды и развлечений и т. д.
Во-вторых, структурные перемены в экономике вызвали объективное снижение темпов хозяйственного роста. Если между 1965 и 1973 годами экономики стран-членов ОЭСР развивались с темпом около 5 процентов в год, то в 1974 году рост замедлился до 2 процентов, оставаясь на этом уровне все следующее десятилетие. Особенно радикальным оказалось, как и можно было предвидеть, снижение темпов роста в традиционных отраслях: так, в 1973—1979 годах они составили в обрабатывающей промышленности США 1,8 процента против 2,87 в 1948—1973 годах, на транспорте — соответственно 0,15 и 2,31, в сельском хозяйстве — 0,11 и 4,64, в строительстве — -2,02 и 0,58, в добывающей промышленности — -5,56 и 4,02; в целом же по сфере материального производства произошло падение темпов с 3,21 до 0,71 процента. Между тем такое развитие событий стало залогом долгосрочного процветания западного мира; направление дополнительных средств и усилий в область разработки новых технологий, хотя и не повышало валовый национальный продукт столь же быстро, как развитие массового производства (так, цена стандартного персонального компьютера из расчета на единицу памяти жесткого диска снизилась между 1983 и 1995 годами более чем в 1 800 раз, а затраты на копирование информации уменьшились почти в 600 раз за последние 15 лет), обеспечило абсолютное технологическое доминирование западных стран, определяющее лицо современной эпохи. К началу 90-х годов члены “клуба семи” обладали 80,4 процента мировой компьютерной техники и обеспечивали 90,5 процента высокотехнологичного производства. Только на США и Канаду приходилось 42,8 процента всех производимых в мире затрат на исследовательские разработки, в то время как доля Латинской Америки и Африки, вместе взятых, не превышала 1 процента.
В-третьих, середина 70-х годов ознаменовала и переломный момент в динамике распределения доходов среди граждан западных обществ. Вначале нарастание неравенства связывалось с тем, чем повышение нефтяных цен в разной степени затронуло богатых и бедных; затем в качестве основной причины рассматривалось замедление экономического роста; позднее акцент был перенесен на проблемы, с которыми столкнулось государство в финансировании социальных программ, направленных на искоренение бедности. Однако факт остается фактом: если в 1939 году около половины населения США проживало в семьях с доходом ниже современного уровня бедности (пересчитанного в сопоставимых ценах), то в середине 70-х их доля снизилась до 11,6 процента, а к 1992 году вновь возросла до 14,5 процента. В наибольшей мере ухудшилось материальное положение лиц, занятых в индустриальном секторе. Согласно подсчетам экспертов, сегодня средний работник в сфере материального производства только для того, чтобы обеспечить себе ежегодный доход, соответствующий (с учетом инфляции) тому, что был получен им в 1973 году, должен работать в среднем на 6 недель в году больше, чем ранее. В результате, если между 1950 и 1973 годами средний доход типичной американской семьи вырос на 110 процентов, то затем он трижды снижался в абсолютном выражении (в 1973—1975, 1980—1983 и 1988—1992 годах), а в целом между 1973 и 1996 годами его рост составил всего 15 процентов Индекс неравенства, отражающий отношение доходов высокооплачиваемых работников к доходам низкооплачиваемых, достиг своего минимального за последние 80 лет значения именно в 1972—1976 годах, в то время как за период 1973—1990 годов его рост составил от 30 до 45 процентов. Подобные процессы, на наш взгляд, являются неустранимым спутником постиндустриальной трансформации: в условиях экспансии наукоемкого производства наиболее редким ресурсом становятся уникальные качества работников, и, как следствие, растут спрос (и заработная плата) высококвалифицированных специалистов, а также доходы тех, кто способен автономно производить информацию и знания. В производстве же массовых индустриальных благ среди работников наблюдается жесткая конкуренция, способствующая снижению заработной платы. Вполне естественно в этой связи, что на протяжении 80-х годов, в течение которых в США производительность в обрабатывающей промышленности выросла на 35 процентов, роста реальной заработной платы отмечено не было; в Германии индекс заработной платы также оставался на прежнем уровне, хотя прибыль промышленных компаний выросла вдвое. Таким образом, период становления основ постиндустриального общества характеризуется поступательным ростом имущественного и социального неравенства.
Однако большинство новых тенденций, зарождение которых относится к этому периоду, было детально проанализировано исследователями много лет спустя, уже в 90-е годы. Первые же годы постиндустриальной эпохи обычно ассоциируются для их современников с тяжелыми испытаниями, выпавшими на долю западного блока.
Специфика начавшегося в 1973 году кризиса полностью прояснилась тогда, когда стало очевидно, что экономическое оживление, столь естественное после кризиса, оказалось несбывшейся мечтой. В конце 1974 года индекс Доу-Джонса оставался ниже, чем за пятнадцать (!) лет до этого, в середине 1959-го; в течение всего периода с 1974 по 1978 год вложения в ценные бумаги федерального казначейства приносили инвесторам только убытки. Финансовая система была дезорганизована: если за пять лет администрации президента Л.Джонсона суммарный дефицит составил около 44,8 миллиарда долларов, а за шесть лет правления президента Р.Никсона — 67,0 миллиарда долларов, то всего за два года пребывания на посту Дж.Форда он превысил 126,9 миллиарда долларов, а за четыре года, проведенных в Белом доме Дж. Картером, составил 226,9 миллиарда. При этом темпы экономического роста балансировали вблизи нулевой отметки. Даже некоторое ослабление кризиса в Японии и Германии (где темпы роста в 1973—1975 годах снизились с 10,5 до 3,4 и с 3,7 до 1,6 процента в год соответственно) не принесло облегчения США, так как сопровождалось укреплением марки и иены против доллара, терявшего стабильность на мировых рынках. Инфляция, сначала несколько снизившаяся (до 6,9 процента в 1975 году и 4,9 процента — в 1976-м), не прекращалась даже в условиях рецессии, что получило у экономистов название стагфляции, а затем начала вновь набирать прежний темп, поднявшись до 6,7 процента в 1977-м, 9 процентов в 1978-м годах и достигнув в марте 1979 года 10,09 процента в годовом исчислении.
Наблюдая за вызванным их собственными же действиями обесценением доллара, нефтеэкспортеры пошли еще дальше. 27 марта цена на нефть была повышена на 9 процентов, до 14,54 доллара за баррель, но уже 1 июля 1980 года она достигла рекордных 34,72 доллара за баррель (для сравнения заметим, что в сегодняшних ценах это составило бы более 60 долларов за баррель, в то время как в начале 1999 года цена порой опускалась до 10,2 доллара за баррель). Безостановочно росли цены и на другие виды базовых сырьевых товаров: между 1975 и 1980 годами цены на тонну каменного угля выросли с 38,5 до 45,3 доллара, железной руды — с 22,8 до 28,1 доллара, древесины — с 61,8 до 137 доллара, меди — с 1320 до 2200 долларов, никеля — с 4560 до 6500 долларов, а олова — с 6860 до 16750 долларов. Наиболее впечатляющей оставалась динамика цен на золото и серебро: с 1975 по 1980 год серебро подорожало (из расчета за 10 граммов) с 1,42 до 6,62, а золото — с 56,8 до 214,4 доллара. Цены росли даже несмотря на крайне высокие уровни добычи полезных ископаемых (так, в предшествовавшие кризису относительно “спокойные” 60-е объем поставленной на рынок нефти превысил масштабы ее добычи за все годы ее промышленной разработки, начатой, как известно, в 1857 году).
Переломить тенденцию американская администрация и большинство социал-демократических правительств Западной Европы попытались за счет усиления государственного вмешательства в экономику. Вторая половина 70-х годов ознаменовалась небывалым для США ростом расходов федерального правительства (со 118,4 до 576,6 миллиарда долларов между 1965 и 1980 годами, что, соответственно, составляло чуть более 17 и несколько менее 22 процентов ВНП). Как следствие, максимальная ставка налогов, которые уплачивала средняя американская семья, выросла между 1965 и 1980 годами с 22 до 43 процентов ее доходов, а семья, получавшая доход в два раза выше среднего уровня, должна была платить налог в 54 процента. В аналогичной пропорции выросли и налоговые платежи, взимавшиеся в пользу властей штатов и округов. Параллельно нарастающим темпом (на 4,5—9 процентов в год) шло увеличение денежной массы. Период с 1971 по 1979 год специалисты совершенно справедливо называют “худшим этапом в истории американской денежной политики, начиная с 30-х годов”.
Между тем попытка исправить положение за счет регулирования процентной ставки без радикального изменения бюджетной и налоговой политики не принесла существенных результатов. Хотя новое руководство ФРС во главе с П.Уолкером к началу 1980 года подняло дисконтную ставку до 13 процентов, величину обязательных банковских резервов на 8 процентов и прибегло к резким ограничениям потребительского кредитования, инфляция составила в январе и феврале 1980 года 17 процентов в годовом исчислении. При этом растущие цены на сырье, высокие налоги и резко сократившийся потребительский спрос воплотились в беспрецедентном снижении корпоративных доходов (прибыли General Motors упали на 87 процентов, a Ford впервые с 1930 года объявила об убытках). Только за один 1980 год абсолютное снижение инвестиций превысило 8,3 миллиарда долларов. Рост цен на потребительские товары по сравнению с повышением котировок на фондовом рынке был столь значительным, что инвестор, вложивший средства в 1960 году в акции компаний, входящих в Standard & Poor 500, мог продать их в 1980-м с номинальной прибылью в 35 процентов, однако полученные деньги обладали в два раза меньшей покупательной способностью, чем вложенные двадцать лет назад. Уровень безработицы к 1980 году превысил отметку в 7 процентов трудоспособного населения. Конец 70-х годов стал одним из самых драматических периодов в истории западных стран. Главная опасность в то время исходила не от военно-стратегической мощи СССР (а также его союзников), незадолго до этого фактически заставившего США вывести свои войска из Вьетнама и вторгшегося в 1979 году в Афганистан, и не от набиравших силу фундаменталистских режимов, подобных иранскому, а от самого несовершенства индустриальной системы, требующей для своего развития все большего количества ресурсов и сырья. Ее зависимость от внешних рынков оказалась столь существенной, что уже в 1974 году лидеры “третьего мира” вполне серьезным образом поставили на заседании Генеральной ассамблеи ООН вопрос об установлении так называемого Нового международного экономического порядка, основные принципы организации которого сегодня не могут восприниматься без значительной доли иронии. Фактически в ультимативной форме западным странам предлагалось присоединиться к серии специально разработанных торговых соглашений, определявших цены на большинство основных природных ресурсов, отказаться в одностороннем порядке от подавляющего большинства тарифных ограничений на импорт продукции из развивающихся стран, а также изменить патентное законодательство таким образом, который сделал бы передачу современных технологий развивающимся странам максимально дешевой.
Выход из создавшейся ситуации не мог быть традиционным. Потенциал прежних методов регулирования экономики был исчерпан, как был исчерпан и потенциал индустриальной системы в целом. Манипулирование величиной процентных ставок не могло привести к реальному облегчению, как не вели к нему и активные разработки развитыми странами собственных источников энергоносителей — в Техасе и на шельфе Северного моря. Гораздо более существенными стали два обстоятельства: с одной стороны, получила политическое признание новая стратегия, основанная на ослаблении государственного вмешательства в экономику и поощрении инвестиций в высокотехнологичные отрасли; с другой, первый шок уже начал давать эффект, и в 1979 году спрос на нефть обнаружил фактически ту же степень эластичности, что и спрос на большинство потребительских товаров. В начале 80-х стало ясно, что западная экономическая система способна измениться, а значит и выжить в новых сложных условиях. И, хотя до триумфального возвышения западных экономик над всеми остальными субъектами мирохозяйственной системы оставались еще долгие годы, первая волна кризиса была преодолена.
События конца 60-х — начала 80-х годов можно определить как первый системный кризис индустриального хозяйства. При этом, однако, следует иметь в виду три обстоятельства. Во-первых, собственно индустриальная составляющая экономики развитых стран не только не была разрушена, но и сохранилась фактически в неизменном виде: доля промышленного производства на протяжении всего периода оставалась относительно стабильной, а технологический прогресс также исходил в первую очередь из потребностей промышленного сектора. Вторым важным моментом стала деформация традиционной трехсекторной модели экономики: в новых условиях третичный сектор обрел доминирующую роль, тогда как отрасли первичного начали утрачивать свое значение. В-третьих, к началу 80-х годов в хозяйственной структуре развитых западных держав стали явно различимы очертания возникающего четвертичного сектора, представленного высокотехнологичными отраслями и производящего информацию и знания. Таким образом, первый системный кризис индустриального типа хозяйства фактически подвел черту под историей первичного сектора экономики и открыл дорогу развитию четвертичного.
Насыщенность данного периода драматическими событиями, важнейшими из которых оказались два “нефтяных шока”, была обусловлена самой логикой социального прогресса второй половины XX века. В 70-е годы развивающиеся страны, ощущая, что их возможности для маневрирования в новой хозяйственной среде стремительно сокращаются, предприняли попытку грубого “силового” воздействия на формирующийся постиндустриальный мир в тот момент, когда ему, казалось бы, нечего было противопоставить этой атаке. Следует особо подчеркнуть, что такое противостояние, как бы парадоксально ни звучало это утверждение, было, пожалуй, последним актом борьбы относительно равных по своему значению сил на мировой экономической арене. Меры, предпринятые поставщиками природных ресурсов, были весьма эффективными и достигли цели: на протяжении без малого целого десятилетия западные страны безропотно платили по возросшим счетам “третьего мира”.
Однако попытка поставить на колени постиндустриальную цивилизацию была обречена на провал, причем не только в силу общепризнанных причин, но и по соображениям гораздо более общего характера. Внутренние закономерности социального прогресса предопределяли то, что креативные силы объективно должны были выйти из данного противостояния более мощными, тогда как паразитирующие на естественных монополиях обречены были оказаться более слабыми и зависимыми при любом сценарии развития событий. Пренебрежение этим обстоятельством дорого обошлось государствам “третьего мира”, как тем, кто однозначно сориентировался на эксплуатацию своих природных богатств, так и тем, кто принял на вооружение идею ускоренной индустриализации на основе импортированных технологий.
В первом случае экспортеры сырья считали возможным бесконечно долго получать естественную ренту, в силу чего приток валютных поступлений сопровождался неконтролируемым ростом импорта товаров из западных стран. Только с 1980 по 1982 год превышение импорта над экспортом в торговом балансе 40 наиболее отсталых аграрных стран выросло с 6,5 до 34,7 миллиарда долларов. В этой ситуации их правительства вынуждены были активно привлекать кредиты западных банков, и если в 1974 году общий объем внешнего долга развивающихся стран составлял 135 миллиардов долларов, то к 1981 году он достиг 751 миллиарда. Постиндустриальный мир, боровшийся с внутренним кризисом, одним только этим устранил возможность излишне радикального давления на него со стороны экспортеров сырья. По мере осознания этого обстоятельства, а также в силу сокращения спроса на природные ресурсы, алармистские настроения в западных странах стали проходить, а безнадежное положение государств “третьего мира” — становиться все более очевидным. На этом примере мы видим, что страны, специализирующиеся на производстве продукции первичного сектора, однозначно оказываются в подчиненном положении по отношению к тем, в экономике которых доминирует сектор третичный.
Во втором случае были заложены основы для следующего акта исторической драмы. Возникло новое противостояние, одной из сторон которого оказались те государства, которые достаточно успешно осуществили индустриализацию, тогда как другой остались постиндустриальные державы. Положение первых могло казаться более предпочтительным, нежели то, в котором находились поставщики сырьевых ресурсов, однако это было иллюзией. Противоборство развитых стран с новыми индустриальными государствами было, при всей его болезненности для постиндустриального мира, гораздо менее опасным для него, нежели серия ударов со стороны экспортеров природных ресурсов. Очевидно, что Запад не мог обходиться без энергоносителей и сырья, производство которых не требовало при этом сколь-либо уникального технологического обеспечения. Напротив, экономика новых индустриальных государств не только создавалась на основе применения западных технологий и патентов, но и обладала правом на существование лишь до тех пор, пока постиндустриальный мир проявлял интерес к производимым в массовом масштабе потребительским товарам. Поэтому осуществление “догоняющего” развития оставалось в этом случае принципиально невозможным.
Таким образом, как только победа западного мира в противостоянии с поставщиками ресурсов стала очевидной, перспектива его полного доминирования в мире также не могла подвергаться сомнению; отрицание ее могло исходить лишь от самодовольных лидеров развивавшихся “на коротком поводке” новых индустриальных стран. Отсюда следует и понимание природы второго системного кризиса индустриального типа хозяйства: он порождается формированием в западном мире в качестве основного уже не третичного, а четвертичного сектора хозяйства, а “жертвой” этого процесса окажется, соответственно, не первичный сектор, то есть добывающая промышленность и сельское хозяйство, а вторичный, то есть само индустриальное производство как таковое. Поэтому второй системный кризис индустриального типа хозяйства явится в То же самое время и кризисом индустриального типа хозяйства в целом, знаменуя собой начало эпохи полного доминирования постиндустриальной цивилизации в планетарном масштабе. Однако мы не будем забегать вперед и обратимся более подробно ко второму периоду становления постиндустриальной системы, основным содержанием которого стала внутренняя структурная перестройка экономики великих держав и сдерживание наступления новых индустриальных стран на мировые рынки промышленных товаров.
Анализируя послевоенную эпоху, следует признать, что 80-е годы являются периодом, наиболее радикально изменившим облик современной цивилизации. За это короткое время произошло множество событий, определивших динамику развития тех или иных социальных и политических процессов на много лет вперед. Среди них можно отметить начало перестройки в СССР и последовавший крах коммунизма, завершение формирования Европейского союза и резкий упадок влияния развивающихся стран, но какими бы значимыми ни остались эти перемены в памяти человечества, все они стали следствием важнейшего процесса, под знаком которого прошли 80-е годы, — формирования постиндустриального общества как целостной и самодостаточной системы.
Именно в этот период в большинстве постиндустриальных стран было закреплено фактическое устранение первичного сектора из числа значимых компонент национальной экономики. К началу 80-х годов доля добывающей промышленности в ВВП Соединенных Штатов составляла около 2,6 процента, тогда как в Германии — 1,1 процента, а во Франции и Японии — 0,8 и 0,6 процента соответственно. В аграрном секторе создавалось менее 3 процентов американского ВВП и находило себе применение не более 2,7 процента совокупной рабочей силы. Данные процессы базировались прежде всего на более эффективном использовании ресурсов (только между 1970 и 1983 годами энергоемкость промышленной продукции снизилась в США на 39 процентов, в Японии — на 40,3, а в Великобритании —на 45,2 процента) и резком росте производительности в добывающей промышленности и аграрном секторе (если в 1900 году американский фермер тратил на производство ста бушелей зерна 147 часов труда, то сегодня это требует лишь трех человеко-часов).
К этому же времени относится стабилизация и начало снижения доли вторичного сектора как в производимом валовом национальном продукте, так и в общей занятости. Если в 1975 году создаваемая в промышленности доля ВНП составляла в в США 33,2 процента, в Великобритании — 28,4, в Германии — 38,0 и во Франции — 30,2 процента, то в начале 90-х годов она колебалась в США между 22,7 и 21,3 процента, а в странах ЕС — на уровне около 20 процентов. Еще более впечатляющим было сокращение индустриальной занятости. С 1972 года в Германии, с 1975-го во Франции и с конца 70-х в США началось ее снижение в абсолютном выражении. В результате доля занятых в обрабатывающей промышленности США достигла к концу 80-х 18 процентов трудоспособного населения, оставаясь несколько выше — на уровне около 24 процентов — в странах Европейского союза. Для большинства развитых стран в начале 90-х средняя производительность труда в обрабатывающей промышленности была в пять-шесть раз выше, чем в 1950 году.
Фундаментальной основой отмеченных перемен стал прогресс в области науки и технологий. Занятость в информационном секторе в США возросла с 30,6 процента в 1950 году до 48,3 проценту в 1991-м, а ее отношение к занятости в промышленности — с 0,44 до 0,93. Резко сократилось число работников, занятых непосредственно материальной производственной деятельностью (engaged directly in manufacturing operations): данные по США для начала 80-х годов составляют около 12 процентов, а для начала 90-х — менее 10 процентов. Понятие “информационного общества”, введенное в научный оборот в начале 60-х годов, стало фактически общепринятым обозначением сложившейся в западном мире социальной реальности.
Таким образом, все необходимые предпосылки для быстрого формирования постиндустриальной системы имелись в наличии; между тем кризисные явления середины и второй половины 70-х годов серьезно нарушили внутреннюю сбалансированность как экономик западных стран, так и мирового хозяйства в целом. Именно поэтому в большинстве постиндустриальных держав приоритеты хозяйственной политики 80-х оказались сосредоточены вокруг решения насущных экономических проблем.
Действия, предпринятые американской администрацией, пришедшей к власти по итогам выборов 1980 года, основывались на осознании приоритета технологического прорыва и активизации инвестиционной активности перед решением проблем государственного долга и социальной защиты населения. Хотя абсолютные цифры американских заимствований поражали воображение, галопирующая инфляция поддерживала их стабильное отношение к объему ВНП, а в 1974—1975 и 1978—1980 годах даже снижала его. Поэтому было признано возможным почти в четыре раза (с 1,55 до 6,2 процента) увеличить к 1983 году отношение бюджетного дефицита к ВНП, хотя это и довело его суммарное значение за два срока пребывания Р.Рейгана у власти до 1,7 триллиона долларов. Причиной столь быстрого роста дефицита стала призванная возродить инвестиционную активность налоговая реформа. Известно, что между 1950 и 1970 годами доля дохода среднего американца, уплачиваемая им в виде одних только федеральных налогов, выросла более чем в три раза — с 5 до 16 процентов, а рост налогов на корпорации в условиях кризиса привел к фактически полному отказу предпринимателей от новых инвестиционных проектов. Проведенная в два этапа, с 1981 по 1984 год, рейгановская налоговая реформа стала одним из наиболее противоречивых реформ в новейшей американской истории. С 1 июля 1981 года налоги на личные доходы были заметно снижены (максимальная ставка налогообложения упала с 70,5 до 50 процентов), что обеспечило населению сохранение почти 27 процентов средств, уплаченных им в виде налогов в 1980— 1981 финансовом году. Снижение налогов на прибыли корпораций сэкономило средства, эквивалентные 58 процентам всех затрат на техническое перевооружение промышленности США в первой половине 80-х, и это вызвало экономический бум, определявший ведущее положение Соединенных Штатов в мире на протяжении целого десятилетия. При этом резко выросли налоги на менее обеспеченные слои населения, а также отчисления на социальное страхование; следствием стали высокие темпы роста имущественного неравенства. Между тем в результате совокупные налоговые поступления в федеральный бюджет между 1980 и 1988 годами выросли на 76 процентов, хотя бюджетные траты по-прежнему росли быстрее доходов.
Другим направлением реформы стал отказ от поддержания искусственно низкой процентной ставки, якобы стимулировавшей инвестиции. Немедленно после прихода к власти новой администрации руководство ФРС всего за два месяца подняло базовую процентную ставку на 600 пунктов и продолжало удерживать ее на этом уровне, несмотря на общее ухудшение экономической конъюнктуры в 1981—1982 годах. Эту составную часть рейгановского эксперимента следовало бы назвать наиболее опасной, так как именно она порождала беспрецедентное социальное и экономическое напряжение в стране. Фактически был взят курс на истребление малоэффективных производств и обеспечение выживания сильнейших. Для обеспечения давления на рынок ФРС в 1981 и 1982 годах вплотную приблизила официальную процентную ставку к уровню в 20 процентов годовых, то есть почти на 400 пунктов выше текущей доходности, приносимой облигациями федерального казначейства. К сентябрю 1982 года инфляция снизилась с 9 до 4,5 процента в годовом исчислении. Продолжая в 1983—1984 годах удерживать ставку на уровне не ниже 14 процентов годовых, ФРС обеспечивала доходность вложений в долгосрочные государственные обязательства на уровне 8,1—8,2 процента, что было почти в 30 (!) раз выше усредненного показателя второй половины 70-х.
Можно по-разному относиться к тому, был ли избранный правительством курс оптимальным. Безусловно, предпринятые администрацией меры углубили рецессию 1980—1982 годов, сделав ее одной из наиболее тяжелых за последние десятилетия. Однако к 1986 году налоговые поступления достигли докризисного уровня по отношению к ВНП, а инфляция составляла менее трети тех значений, которыми она характеризовалась в 1979—1981 годах. Таким образом, ценой перенапряжения государственных финансов и резкого увеличения дефицита бюджета были решены две важнейшие проблемы, характеризовавшие кризис конца 70-х — начала 80-х годов — радикально снижены налоговые ставки и еще более значительно уменьшены инфляционные ожидания. Ценой подобной политики стал рост социальной напряженности, безработицы и числа лиц, живущих ниже черты бедности, а также разорение неэффективных предприятий и наиболее радикальное за послевоенный период сокращение занятости в промышленном секторе. Последствия рейгановской реформы стали судьбоносными для американской экономики. Важнейшим из них оказался рост производственных инвестиций. Основными его источниками были, во-первых, средства самих американских предпринимателей, сохраненные в результате налоговой реформы, во-вmopых, активизировавшиеся банковские кредиты, вновь устремившиеся в промышленный сектор, и, в-третьих, хлынувшие в страну иностранные инвестиции. Особую роль играл первый фактор. Уже в 1981 году сбережения частных лиц достигли 9,4 процента располагаемых доходов, что стало максимальным значением за весь послевоенный период. Суммарные инвестиции в 1983—1989 годах удерживались на уровне 18 процентов ВНП, причем корпорации резко —до 50 и более процентов — увеличили долю средств, направляемых в инвестиционные проекты. В течение первого срока пребывания Р. Рейгана на посту президента инвестиции в основные фонды росли в среднем темпами в 12,3 процента в год, тогда как в период президентства Дж. Картера соответствующий показатель составлял всего 1,3 процента. Наиболее очевидным примером эффективности рейгановской либерализации стала немедленная отмена в январе 1981 года контроля над ценами на нефть, введенного еще в 1973 году; это дало дополнительный импульс как инвестициям в энергосберегающие технологии, так и разработке нефтяных месторождений в самих США: в результате всего за один - год импорт нефти сократился более чем на треть, а ее стоимость снизилась столь резко, что уже в 1983 году правительство ввело ряд налогов для предотвращения (!) быстрого падения розничных цен на бензин. Энергетический кризис завершился.
Важную роль в стимулировании производственных капиталовложений сыграли банки и иностранные инвесторы. За 1981—1989 годы ссуды, выданные банками коммерческим и производственным компаниям, выросли более чем в два раза, тогда как показатель ВНП за те же годы повысился лишь на 75 процентов. Значительная часть кредитов была направлена в развитие высокотехнологичных отраслей, реальный эффект которого не всегда может быть отражен в стоимостных показателях. Иностранные инвесторы уже к середине 80-х годов переориентировались с биржевой спекуляции на производственные операции. В этом секторе лидировали британские, германские и французские компании, тогда как японские предприниматели активно вкладывали средства в финансовые институты и приобретали объекты недвижимости. Доля иностранных компаний в объеме американского промышленного производства достигла к 1987 году беспрецедентного показателя в 12,2 процента.
Другим значимым следствием стал резкий рост производительности во всех отраслях американской экономики. В целом по народному хозяйству в 1981—1984 годах она росла с темпом в 1,2 процента, а в промышленности — 3,6 процента, тогда как в период картеровской администрации соответствующие показатели составляли 0,2 и 1 процент. Нельзя также не отметить, что в условиях высокой безработицы заработная плата стагнировала, и, таким образом, относительные затраты на оплату труда уверенно снижались. В этой связи обращают на себя внимание три важных обстоятельства. Во-первых, скачок роста производительности с 2,3 процента в 1970—1980 годах до 3,7 в 1980—1988 годах сделал США единственной из постиндустриальных стран, в которой в 80-е годы этот показатель оказался большим, чем в 70-е. Во-вторых, этот результат был достигнут при том, что отношение сбережений к объему ВНП оставалось в США в 2,7 раза ниже, чем в Германии, и в 5 раз ниже, чем в Японии. И, наконец, в-третьих, следует иметь в виду, что в американской экономике-четвертичный сектор был развит в большей мере, нежели в других постиндустриальных странах; между тем именно в нем рост инвестиций далеко не пропорционален повышению производительности (между 1976 и 1987 годами вложения в информационные технологии выросли в США почти в 4 раза, тогда как почасовая выработка на одного работника увеличилась не более чем на 20 процентов). Мы хотим особо подчеркнуть, что в 80-е годы технологический прогресс в США принял самоподдерживающийся и самодостаточный характер, позволяющий ему развиваться в условиях, когда традиционные показатели не свидетельствуют об эффективности вложений. С этого момента вопрос о доминировании американской экономической модели в мировом масштабе стал лишь вопросом времени.
Именно деиндустриализация американской экономики стала тенденцией, определившей ее позиции в последующем десятилетии. Между 1975 и 1990 годами доля занятых в промышленности сократилась с 25 до 18 процентов рабочей силы, тогда как за предшествующие 15 лет она уменьшилась лишь с 27 до 25 процентов. В эти же годы большинство высоких технологий, применявшихся ранее лишь в оборонной промышленности или остававшихся слишком дорогими для их коммерческого использования, воплотилось в предложенных рынку продуктах. Если в конце 50-х годов производство компьютеров для нужд министерства обороны требовало дотаций, достигавших 85 процентов себестоимости, то в 1981 году фирма Apple представила первый доступный по цене персональный компьютер, а через несколько лет объем их продаж в США превысил 1 миллион единиц. Если в 1964 году вычислительная машина IBM 7094 стоила (в ценах 1995 года) около 6 миллионов долларов, то сегодня компьютер, обладающий в сто раз большими оперативной памятью и быстродействием, обходится не дороже 3 тысяч долларов. В эти годы были заложены основы системы венчурного капитала; в результате сегодня только в Калифорнии в рискованные технологичные проекты инвестируется больше средств, чем во всей Западной Европе, а стадии промышленного производства достигают 37 процентов проектов, тогда как в ЕС этот показатель не превосходит 12 процентов.
Безусловно, описывая эти достижения рейгановских реформ, нельзя не отметить, что большинство позитивных сдвигов, возникших в 80-е годы, стало ощутимым для большей части американских граждан лишь в 90-е. На первый же взгляд могло показаться, что новая экономическая политика не принесла явных результатов (даже темпы роста ВНП в годы администрации Р.Рейгана оставались ниже, нежели при Дж. Картере); при этом именно 80-е годы принесли с собой высокую безработицу (в среднем 7,2 процента против 6,1 процента в 70-е годы и 4,7 процента в 60-е), гигантские военные расходы (возросшие между 1980 и 1988 годами со 134 до 290 миллиардов долларов), увеличение государственного долга, финансовые потрясения 1987 года, к которым мы еще вернемся, и, что самое существенное, — возрастающее неверие американцев в способность их страны экономически противостоять нарастающему давлению со стороны иностранных, в первую очередь азиатских, конкурентов. На этих аспектах нельзя не остановиться подробнее.
Приверженцам концепции “многополюсного” мира следует помнить, что на протяжении всей послевоенной эпохи именно 80-е годы стали, пожалуй, единственным периодом существования реально многополюсной политической и экономической системы. В это время экономическое противостояние перестало проходить главным образом по линии “Восток— Запад”; в различных регионах мира возникли мощные альянсы стран, бросившие вызов экономическому доминированию Европы и США. Хозяйственный потенциал советского блока еще оставался значительным, но на место мировой экономической сверхдержавы уже выдвинулась Япония, а быстрое формирование региональных хозяйственных блоков в Латинской Америке и Юго-Восточной Азии дополняло картину экономического многообразия.
Как мы показали выше, радикальные действия рейгановской администрации в области манипулирования процентными ставками и реформирования налогообложения вызвали относительно преходящие негативные процессы в национальной экономике, которые уже через несколько лет сменились устойчивыми позитивными трендами. В то же время быстрый рост японской промышленности и укрепление позиций доллара на международных финансовых рынках привели к утрате прежнего оптимального характера американского торгового баланса, и восстановление его оказалось чрезвычайно сложным.
Обострение конкуренции на основных мировых товарных рынках в 80-е годы было обусловлено вполне объективными причинами. В условиях, когда успешное копирование новейших технологических достижений оставалось достаточным для сохранения конкурентоспособных позиций на мировых рынках, противостояние двух моделей развития — западной, ориентированной на максимальное поощрение индивидуальной инициативы и опирающейся на научный прогресс, и азиатской, основанной на экстенсивном развитии массового промышленного производства при активной поддержке государственных и полугосударственных структур — оказалось исключительно жестким. К середине 80-х годов вполне определились главные группы конкурентов: среди них были США и европейские государства, занимавшие “оборонительные” позиции, и “наступающие” на рынках массовых товаров народного потребления Япония и страны Азии.
Именно Япония оказалась основным соперником США и ЕС в эти годы. Уже к середине 80-х она обеспечивала 82 процента мирового выпуска мотоциклов, 80,7 процента производства домашних видеосистем и около 66 процентов фотокопировального оборудования; к 1982 году японские компании контролировали до 60 процентов американского рынка станков с числовым программным управлением. Между 1973 и 1986 годами доля США в мировом производстве товаров и услуг снизилась с 23,1 до 21,4 процента, доля ЕС — с 25,7 до 22,9, а доля Японии возросла с 7,2 до 7,7 процента. Соответствующим образом ухудшались и позиции американских компаний. Если в 1971 году 280 из 500 крупнейших транснациональных корпораций были американскими, то к 1991 году таковых осталось лишь 157; к этому времени Япония фактически догнала США, обладая 345 крупнейшими компаниями из 1000 (против 353 у США); в конце 80-х годов она располагала 24 крупнейшими банками при том, что в странах ЕС таковых было 17, а в Северной Америке — всего 5; 9 из 10 крупнейших сервисных компаний также представляли Страну восходящего солнца. В конце 80-х японское экономическое чудо продемонстрировало, насколько далеко может зайти страна) исповедующая индустриальную парадигму, в окружении соседей, принадлежащих постиндустриальному миру.
Между тем противостояние японских и американских производителей в 80-е годы представляет собой классический пример увлеченности индустриальной нации количественными показателями своего успеха. Оценивая его, нельзя упускать из виду два важных момента.
Во-первых, хотя условия торговли США с остальным миром в 80-е годы серьезно ухудшились (как отмечает П.Крагман, уровень цен на американский экспорт снизился между 1970 и 1990 годами более чем на 20 процентов по отношению к уровню цен на импортируемые товары), Соединенные Штаты по-прежнему получали большую часть импорта из стран с близким к их собственному уровнем развития, в силу чего образовывавшийся торговый дефицит не был необратимым. Кроме этого, сами американские компании, сокращавшие индустриальную занятость в США и перемещавшие рабочие места за границу, вносили существенный вклад в нарастание дефицита, в данном случае достаточно формального (известно, например, что IBM, использующая в Японии 18 тысяч работников и имеющая годовой объем продаж в 6 миллиардов долларов, стала с начала 90-х годов одним из ведущих японских экспортеров компьютерной техники, в том числе и в США). Данный фактор имел и имеет гораздо большее значение, нежели то, которое ему обычно придается. Если в 1985 году Япония экспортировала в США товаров на 95 миллиардов долларов, а покупала только на 45 миллиардов, это еще не означало того гигантского разрыва, о котором часто говорят политики и экономисты. В том же году американские компании произвели и продали в Японии товаров на 55 миллиардов долларов, тогда как соответствующий показатель для японских фирм в США не превышал 20 миллиардов. Если учесть это обстоятельство, то окажется, что японские производители поставили в США продукции на 115 миллиардов долларов, тогда как американские в Японию — на 100 миллиардов, и дефицит составлял не более 15 процентов, а если учесть выплаты японских компаний за американские авторские права и патенты, то фактически отсутствовал вовсе.
Во-вторых, японские производители тешили себя положительным сальдо своего торгового баланса с США во многом подобно тому, как это делали поставщики нефти в период высокой инфляции в 1977—1980 годах. Анализируя процесс образования торгового дисбаланса между странами, нельзя не видеть, что такового фактически не существовало в 1980 году, но уже в 1981-м он достиг 36 миллиардов долларов, в 1982-м — 67 миллиардов, а в 1983-м превысил 113 миллиардов долларов. Что же произошло в этот период и какова была основная причина подобной ситуации? Ответ на этот вопрос очень прост: важнейшим фактором роста американского импорта и стагнации экспорта служило беспрецедентное повышение курсовой стоимости доллара по отношению к “корзине” основных мировых валют — только между серединой 1979-го и первым кварталом 1985 года оно составило 73 процента. В этих условиях совершенно естественным был как рост потребления импортных товаров в США, так и снижение по всем без исключения товарным позициям отношения объема экспорта американских товаров к общему объему их производства.
Японские стратеги не учли двух обстоятельств: того, что усиление доллара объясняется временными трудностями американской экономики и поэтому не может быть чересчур продолжительным; и того, что, пока расчеты ведутся в долларах, США не имеют внешней торговли в собственном смысле слова, а проблема “восстановления” баланса решается посредством организации спекулятивной атаки против доллара, обесценивающей средства, полученные экспортерами от продажи их товаров в США.
Как только ситуация в американской экономике стала нормализовываться, началось снижение процентных ставок, а вместе с ним — падение доллара на мировых рынках; за полтора года его курс снизился более чем на 25 процентов, а к февралю 1987 года “отыграл назад” почти четыре пятых своего прежнего беспрецедентного повышения. В результате с середины 1986 по середину 1988 года американский экспорт вырос более чем на треть, а дефицит торгового баланса сократился на 40 процентов. Проявившиеся в эти годы тенденции фактически устранили дефицит в торговле США с европейскими странами, а снижение курса доллара еще на 15—20 процентов обеспечило бы и полное преодоление дефицита в торговле с Японией. Трудности 80-х годов серьезно дезориентировали конкурентов США, которые, раз убедившись в привлекательности американского рынка, усилили присутствие на нем в первую очередь в сфере распределения и торговли и предпочли отказаться от создания производственных мощностей. Это видно при сравнении американских и японских показателей в сфере экспорта готовой продукции и перенесения производства за границу. Если в 1988 году общий объем японского экспорта был всего на 20 процентов ниже американского, то масштабы продаж произведенных за рубежом японских товаров отставали от аналогичного показателя американских компаний почти в четыре раза, а реализация товаров через созданные за границей японские торговые конгломераты была вдвое большей, нежели через американские. В результате совокупный объем американских товаров, вывезенных из страны или произведенных за рубежом, почти вдвое превосходил аналогичный японский показатель; таким образом, на фоне беспрецедентных формальных успехов японцев американские производители сумели самым серьезным образом пересмотреть прежние ориентиры, что стало залогом их успехов в 90-е годы.
Однако между серединой 80-х, когда западные страны, и прежде всего США, предпринимали особые усилия, обеспечившие их нынешнее процветание, и серединой 90-х, когда оно стало реальностью, лежал кризис 1987 года — последнее испытание индустриальной эпохи, вместе с тем показавшее, насколько новые реалии не похожи на прежние.
В отличие от кризисов 1973—1974 и 1979—1982 годов, он не был явным образом связан с изменениями конъюнктуры на мировых товарных рынках; отчасти поэтому, отчасти в силу резкого обвала фондового рынка и последовавшего за ним продолжительного застоя биржевых котировок, многие исследователи сравнивают кризис 1987 года с Великой депрессией. Однако именно такой подход наилучшим образом показывает, насколько различными были два этих потрясения.
Кризис 1929 года, положивший начало Великой депрессии, явился наиболее острым классическим кризисом индустриальной эпохи, прервавшим период беспрецедентного промышленного роста. На фоне быстрого повышения доходов населения и прибылей промышленных компаний огромные средства направлялись на инвестиционные нужды. На протяжении 20-х годов полученные американскими компаниями от реализации акций и облигаций средства заметно превысили объемы финансирования из собственных источников. В результате фондовый индекс совершил феноменальный рывок: он вырос на 16 процентов в 1924 году, на 27 — в 1925-м, на 25—в 1927-м, на 29—в 1928-м и на 30 процентов с января по сентябрь 1929 года. Средства, помещенные в 1921 году в акции, на основании котировок которых рассчитывался индекс Доу-Джонса, возросли к концу 1928 года почти в двадцать раз (!) даже без учета выплаченных по ним дивидендов. Объемы торгов также росли с невероятной скоростью: если 12 марта 1928 года из рук в руки на Нью-Йоркской фондовой бирже перешло почти 3,86 миллиона акций, то 12 июня их количество выросло до 4,89 миллиона, 16 ноября составило 6,64 миллиона, а 1929 год вошел в историю с новыми рекордами: 8,24 миллиона — 26 марта, 12,89 миллиона — 24 октября и 16,41 миллиона — 29 октября.
Однако “перегретая” экономика не могла развиваться прежними темпами, и первые признаки спада проявились уже в августе 1929 года: в течение трех месяцев, предшествовавших биржевому краху в октябре, объем промышленного производства, оптовые цены и личные доходы населения снижались с годовым темпом в 20, 13,5 и 17 процентов соответственно. Достигнув 3 сентября своего максимального значения в 452 пункта, индекс “The New York Times”, составленный на основе котировок акций промышленных компаний, опустился к середине ноября более чем вдвое, до отметки в 224 пункта. Последовавший обвал в октябре 1929 года оказался разрушителен не столько в силу разового обесценения активов, сколько потому, что он положил начало продолжительному понижательному тренду, продолжавшемуся до середины 1932 года, когда 8 июля индекс достиг своего минимального значения в 41,22 пункта. Совокупное его падение превысило 82 процента, а цены на акции перешагнули свой докризисный уровень только через 25 лет, в 1954 году!
Фондовый крах вызвал снижение инвестиционной активности почти до нулевой отметки и резко повысил спрос на деньги. Отказ ФРС от спасения попавших в сложное положение банков вызвал волну массовых банкротств кредитых учреждений, нараставшую вплоть до 1933 года, когда общее число разорившихся банков превысило 11,4 тысячи, что составляло более 45 процентов их общего числа. Объем ВНП к этому времени сократился более чем на 30 процентов, а безработица сохранялась на уровне около 20 процентов трудоспособного населения вплоть до 1938 года. Кризис фактически немедленно принял всемирный масштаб. Американский импорт упал к 1932 году почти в три раза — с 5,5 до 1,9 миллиарда долларов в текущих ценах, что породило значительное положительное сальдо торгового баланса США; в условиях существования золотого стандарта это не могло не приводить к сокращению финансовых ресурсов в европейских странах и углублению кризиса. Только Япония, не связанная с США тесными торговыми отношениями, и Великобритания, вышедшая из режима золотого стандарта 21 сентября 1931 года, сумели пережить его с наименьшими потерями. Японское промышленное производство к 1931 году находилось на уровне 1928-го; в Великобритании в 1935 году его показатели были ниже докризисных всего на 6 процентов, а промышленный рост между 1932 и 1937 годами стал самым высоким в нынешнем столетии. В США же к 1933 году промышленное производство снизилось на 60 процентов, в Германии — почти вдвое; в результате американская экономика оказалась отброшенной на уровень 1922-го, а немецкая — даже 1908 (!) года.
Кризис 1987 года начался в иной ситуации и сопровождался противоположными последствиями. Хотя ему также предшествовал быстрый рост котировок на фондовых рынках (ведущие американские индексы между 1974 и 1987 годами выросли более чем в четыре раза), в предшествующие кризису годы рынок оставался рынком ожиданий, и для снижения котировок оказалось достаточно не реального промышленного спада, а начала активных обратных подвижек курса доллара, по сути своей отрицательных последствий для национальной экономики не имевших. В результате 19 октября индекс Доу-Джонса совершил самое большое в своей истории падение, потеряв в течение одной торговой сессии 508 пунктов, или более 22 процентов текущей рыночной стоимости. Последствия немедленно приобрели международный резонанс: в течение нескольких дней большинство европейских рынков понесли гораздо большие потери, чем Уолл-Стрит. Тяжесть удара по азиатским странам была столь велика, что фондовая биржа в Гонконге закрылась почти на неделю.
Мы не будем останавливаться здесь на апокалипсических оценках, которые были даны ситуации в те годы. Большинство экспертов, рассматривавших сложившееся положение, предрекали глубокую депрессию и окончательный переход роли мирового экономического лидера к Японии, основываясь при этом почти исключительно на финансовой стороне кризиса. Лишь немногие отмечали в качестве его причин низкую норму накопления, растущее социальное неравенство и сокращение платежеспособного спроса, стагнирующую производительность и так далее. При этом подавляющим большинством не принимались в расчет те факторы, которые благоприятствовали быстрому выходу из кризиса и сохранению за США лидирующей роли в мировой экономике.
Да, в эти годы США имели гигантский дефицит бюджета и допускали отрицательное сальдо своего торгового баланса с Японией; однако гораздо более существенным оставалось то, насколько широко и эффективно использовались в стране достижения информационной революции. Самые поверхностные сравнения показывают, что кабельными сетями к середине 90-х годов были связаны 80 процентов американских домов и только 12 процентов японских; в США на 1000 человек использовались 233 персональных компьютера, в Германии и Англии около 150, тогда как в Японии — всего 80; электронной почтой регулярно пользовались 64 процента американцев, от 31 до 38 процентов жителей континентальной Европы и лишь 21 процент японцев, и ряд подобных примеров можно продолжить. Да, с конца 70-х годов японская промышленность успешно вытесняла американских производителей с рынка микрочипов, опередив США в 1985 году и обеспечив в 1989 разрыв в 16 процентных пунктов; при этом США никогда не уступали лидирующих позиций в области разработки программного обеспечения. В начале 90-х годов мировой рынок программных продуктов контролировался американскими компаниями на 57 процентов, и их доля превышала японскую более чем в четыре раза. Как следствие, в середине 90-х годов было легко восстановлено и равенство на рынке производства микрочипов, а доли США и Японии выровнялись. Соединенные Штаты на протяжении всех 80-х годов обладали стабильным положительным сальдо в торговле патентами и научными разработками, постоянно расширяя и применение их в национальной промышленности. В 1991 году расходы американских компаний на информацию и информационные технологии, составившие 112 миллиардов долларов, превысили инвестиции в основные фондов (107 миллиардов долларов). К началу 1995 года в США при помощи информационных технологий производилось около трех четвертей добавленной стоимости, создаваемой в промышленности, а американские производители контролировали 40 процентов всемирного коммуникационного рынка, около 75 процентов оборота информационных услуг и четыре пятых рынка программных продуктов. Все это стало реальностью потому, что уже с середины 80-х годов США демонстрировали принципиально мной тип хозяйственного роста, нежели их основные соперники.
Именно поэтому если “за крахом 1929 года последовали углубляющаяся рецессия и дальнейшие понижательные движения на рынке акций, [то] в 1987 году крах не прервал относительно быстрого экономического роста и не воспрепятствовал ренессансу фондового рынка, вскоре оправившегося от первоначальных потерь”. В 1987 и 1988 годах темп роста ВНП лишь незначительно Снизился по сравнению с 1986 годом, а ни о какой рецессии не могло быть и речи. Американская экономика оставалась самой мощной в мире, и хотя между 1973 и 1986 годами Япония и увеличила свой ВНП с 27 до 38 процентов от показателя США, последние жестко сохраняли соотношения ВНП с европейскими странами — с Германией, чей показатель составлял 16 процентов американского, Францией (13—14 процентов) и Великобританией (II—12 процентов); как следствие, с 1975 по 1990 годы отношение суммарного ВНП стран ЕС и Японии к ВНП США повысилось всего на пять процентных пунктов —со 107 до 112 процентов, что в конечном счете и стало реальной “ценой” тех 80-х годов, которые принято рассматривать как самый тяжелый период в развитии американской экономики. Как следствие формирования нового типа хозяйственного развития, Соединенные Штаты в большем объеме, нежели любая другая страна современного мира, используют преимущества технического прогресса, который, как отмечал Ж.Фурастье еще накануне первого нефтяного кризиса, “имеет для экономической жизни роль независимой переменной”. И расчеты показывают, что радикальное изменение значения технологического фактора относится именно к началу 80-х, когда постиндустриальные тенденции стали оформляться в некое единое целое. Согласно данным, приводимым Джеймсом Гэлбрейтом, между 1980 и 1989 годами роль технологического фактора в обеспечении хозяйственного прогресса выросла более чем на четверть, тогда как значение потребительского спроса снизилось почти на такую же величину, а действенность протекционистских мер осталась практически неизменной. Это лишний раз подчеркивает, что Соединенные Штаты в гораздо большей степени, нежели любая иная страна, сумели правильно определить ориентиры своего развития и вошли в 90-е годы как в эпоху, в рамках которой они были обречены на успех.
Таким образом, в 80-е годы проявились первые зримые признаки того, что постиндустриальный мир обрел ранее неведомую ему целостность и гармоничность. Начало десятилетия было отмечено радикальным изменением основных тенденций в потреблении важнейших ресурсов, что создало предпосылки для постепенного возвращения сырьевых цен к докризисному уровню и существенно снизило масштабы хозяйственных притязаний развивающихся стран. Рейгановская налоговая реформа и аналогичные меры, предпринятые консервативными правительствами, в начале 80-х годов пришедшими к власти в западноевропейских странах, высвободили значительные средства, обеспечившие резкий рост производственных инвестиций, и подстегнули частную инициативу во всех отраслях хозяйства. Практика противостояния США и новых индустриальных стран во второй половине 80-х годов показала, что период, в течение которого индустриальная модель развития могла эффективно конкурировать с экономиками, основанными на доминировании новейших технологий, уходит в прошлое, и отныне именно технологическое превосходство оказывается мощнейшим инструментом международной конкуренции. На 80-е годы пришлись и первые результаты новой политики Запада, воплотившиеся в крушении наиболее неэффективной из моделей индустриализма — коммунистической; следствием этого стало укрепление международной стабильности и резкое сокращение военных расходов, способствовавшее снижению остроты проблемы внутреннего долга и позволившее увеличить ассигнования на социальные программы уже в первой половине 90-х годов.
В новых условиях важнейшими направлениями эволюции западного мира должно было стать формирование постиндустриальной цивилизации как целостной системы, объединяемой в том числе и ценностными ориентирами ее граждан. Вполне очевидно, что возможности инкорпорирования в нее Японии и государств Юго-Восточной Азии оставались незначительными, в первую очередь в силу того, что исповедуемая ими парадигма хозяйственного роста по самой своей природе не была адекватной ценностям постиндустриального строя. Не сумев одержать победы в технологическом соревновании с США, Япония перешла к оборонительной позиции, став не форпостом постиндустриального общества на Востоке, а создав вокруг себя сообщество государств, полагавшихся на экспансию индустриального производства. Уверенность японских предпринимателей и политических лидеров в возможности восстановления своей экономической мощи за счет экспансии в Азии привела к тому, что сама Япония к концу 90-х годов откатилась далеко назад по сравнению с серединой 80-х. С учетом того, что это происходило в условиях, когда развитие четвертичного сектора неминуемо должно было привести к глубокому кризису традиционной индустриальной модели, становится ясно, что важнейшей задачей, стоящей на повестке дня в 90-е годы (хотя никогда не провозглашавшейся политиками и экспертами достаточно открыто) оказалось окончательное сокрушение индустриальной системы и перераспределение экономической мощи таким образом, который соответствует уже осуществившемуся перераспределению как технологического, так и интеллектуального потенциала между основными центрами современного мира.
Это изменение мы называем вторым системным кризисом индустриального типа хозяйства. Суть его заключается в неизбежном резком снижении роли индустриального сектора в мировом масштабе; даже если значение индустриального производства и не упадет в обозримом будущем до минимального предела, как это в 80-е годы случилось с первичным сектором экономики, ведущая роль закрепится за четвертичным сектором хозяйства, представленным высокотехнологичными отраслями и производящим не материальные блага, а информацию и знания, и, в конечном счете, самого человека. Таким образом, подобно тому, как экспансия третичного сектора в развитых странах ознаменовала резкое снижение роли первичного в мировом масштабе, быстрый прогресс четвертичного сектора ставит новые трудноразрешимые проблемы перед экономиками, ориентированными на индустриальный тип развития.
С проявлениями именно этого кризиса мы самым непосредственным образом связываем те события, которые развернулись в 1997—1999 годах и захватили всю периферию постиндустриального мира. Став самодостаточной системой, постиндустриальная цивилизация сегодня одна способна решать судьбы всего человечества и определять перспективы хозяйственного развития и даже непосредственного выживания целых регионов. Безусловно, конфликт в Югославии показывает со всей очевидностью, что приемы и методы, применяемые развитыми странами на международной арене, порой весьма далеки от идеальных; однако развивающимся странам некого винить в сложившейся ситуации, кроме самих себя. Тот факт, что югославский конфликт хронологически последовал за кризисом в Азии и крахом ожиданий на экономические успехи России, а не предвосхитил их, кажется нам исключительно симптоматичным. Вместе с 80-ми годами ушла не только индустриальная цивилизация, ушла и иллюзия многополюсного мира. К лучшему это или к худшему, покажет время. Пока же, следуя логике нашей статьи, обратимся к оценке экономических проблем 90-х годов — периода беспрецедентного триумфа постиндустриальной модели. В последнее десятилетие XX века западный мир вступил в условиях внешней и внутренней стабильности, обладая всеми необходимыми предпосылками для быстрого и устойчивого хозяйственного роста. Подъем, обозначившийся в США с 1992-го, а в Западной Европе — с 1994 года, стал первым проявлением успехов информационной экономики, триумфом “четвертичного” сектора хозяйства. В новых условиях ведущая роль информационной составляющей должна была снизить интенсивность потребности западного общества в максимизации материального богатства и, следовательно, сократить долю продукта, предлагаемую к реализации на мировых рынках новыми индустриальными экономиками, подобно тому как развитие сферы услуг за десятилетие до этого снизило потребности формирующейся постиндустриальной цивилизации в естественных ресурсах и предопределило неудачу попыток развивающихся стран диктовать свои условия западному миру.
Главным ресурсом в новой хозяйственной системе стал интеллектуальный капитал, или способность людей к нововведениям и инновациям. Именно его эффективное использование привело к тому, что в 90-е годы во многих западных странах, и в первую очередь в США, был преодолен ряд негативных тенденций, казавшихся опасными в прошлом. Впервые за последние тридцать лет федеральный бюджет Соединенных Штатов был сведен в 1998 году с профицитом, а европейские страны жестко ограничили параметры государственного долга перед введением евро. Показатели безработицы в США вернулись к цифрам сорокалетней давности. Инфляция почти полностью преодолена; не исключено, что скоро понадобится термин, противоположный понятию стагфляции и обозначающий снижение цен в период устойчивого роста. Что же стоит за этими беспрецедентными успехами и насколько устойчивы их основы?
Современный хозяйственный прогресс определяется прежде всего развитием информационных технологий и связанных с ними отраслей промышленности.
Именно в этом секторе экономики производится ресурс, для которого не характерна традиционно понимаемая исчерпаемость. Сегодня Запад получает реальную возможность вывозить за пределы национальных границ товары и услуги, объемы экспорта которых не сокращают масштабов их использования внутри страны. Тем самым формируется практически неисчерпаемый источник сокращения отрицательного сальдо, столь характерного для торговли постиндустриальных стран с индустриальным миром в 80-е годы. При этом развитие информационного сектора практически не наталкивается на ограниченность спроса, так как, с одной стороны, его продукция остается относительно дешевой, а с другой, потребности в ней по самой их природе растут экспоненциально. Выше мы отмечали, что в 1991 году в США расходы на приобретение информации и информационных технологий превысили затраты на приобретение основных фондов; в 1992-м этот разрыв составил более 25 миллиардов долларов и продолжает увеличиваться. Новые модели компьютерных систем не только сменяют предшествующие все быстрее, но и обеспечивают себе все больший спрос на рынке: через два года после запуска компанией Intel в массовое производство микропроцессора Pentium с технологией ММХ продавалось уже почти в 40 раз больше чипов, нежели процессоров предшествующего типа lntel486DX через тот же срок после начала их серийного выпуска. В результате сложились условия для лавинообразного нарастания спроса на новые информационные продукты: темпы подключения к сети Интернет в США и большинстве других развитых стран растут в 1996—1999 годах на 60—100 процентов в год (число подключений в США составляло на 1 января 1997 года несколько менее 40 на 1 тысячу человек, на 1 января 1998-го — чуть более 60 и на 1 января 1999-го — 115). Экспансия индивидуальной занятости, столь естественная в экономике, где каждый квалифицированный работник может приобрести в собственность все необходимое для создания готового продукта, стала одним из наиболее эффективных мер борьбы с безработицей. В основных центрах сосредоточения информационных технологий — в перовую очередь в районах Бостона, Сан-Франциско, Лос-Анджелеса и Нью-Йорка — занятость в сфере услуг достигла фантастического показателя в 90 процентов общей численности рабочей силы, а в целом в экономике США в 1992— 2005 годах ожидается создание более 26 миллионов рабочих мест, что в полтора раз больше, чем за период 1979—1992 годов. Нельзя не повторить также, что информационный сектор обеспечивает экономический рост без пропорционального увеличения затрат энергии и материалов; правительствами постиндустриальных стран уже одобрена стратегия десятикратного (!) снижения ресурсоемкости единицы национального дохода на протяжении ближайших трех десятилетий: потребности в природных ресурсах на 100 долларов произведенного национального дохода должны снизиться с 300 килограммов в 1996 году до 31 килограмма в 2025-м.
В новых условиях на первый план выходят проблемы стимулирования инвестиционной активности и выработки корпоративной стратегии, способной обеспечить активное проникновение компании на новые рынки. В этих вопросах как нельзя лучше прослеживается радикальное отличие современной хозяйственной парадигмы от общепринятой несколько десятилетий назад; оно во многом объясняет то качество экономического роста, благодаря которому постиндустриальная цивилизация заняла уникальное положение в системе мирового хозяйства.
На наш взгляд, именно новая инвестиционная стратегия и новое качество современных корпораций сделали возможными последние успехи западного мира.
Традиционная экономическая теория придает связке “инвестиции и рост” огромное значение; сокращение инвестиций принято считать предпосылкой снижения темпов экономического роста, что рассматривается как одно из явных свидетельств хозяйственного неблагополучия. Однако эти теоретические постулаты справедливы только в тех случаях, когда инвестиции представляют собой часть национального продукта, направляемую на расширение производства посредством ее отвлечения из сферы потребления. Парадоксальность же постиндустриальной хозяйственной системы состоит в том, что наиболее эффективными становятся вложения в способности самих работников, что фактически неотделимо от личного потребления. Таким образом, даже снижение инвестиций в их традиционном понимании сегодня не препятствует не только сохранению прежних результатов, но даже устойчивому и поступательному росту экономики. В условиях развитого информационного хозяйства экономический рост и доля сбережений в валовом национальном продукте превращаются из двух элементов, находящихся в тесной однозначной зависимости, во взаимно нейтральные переменные.
На протяжении 90-х годов, в отличие от индустриальных экономик, постиндустриальные страны пережили беспрецедентное снижение нормы сбережений, что, казалось бы, должно было стать основанием хозяйственного спада. После достижения этим показателем в 1975 году максимального для США значения в 9,4 процента, он снизился к 1996 году до 4,3, а к 1997 году до 3,8 процента — абсолютного минимума за весь послевоенный период. Таким образом, норма сбережений в Соединенных Штатах в 80-е годы была в три раза ниже японской, а в 90-е — в четыре раза ниже немецкой. При этом снижение нормы сбережений не имело столь катастрофического воздействия на инвестиционную активность, как то можно было предположить. Конечно, использованные в 1996 году на инвестиционные нужды 18 процентов американского ВНП не идут ни в какое сравнение с показателями стран индустриального мира — 28,5 процента в Японии, 36,6 процента в Южной Корее или 42 процентами в Китае — однако вполне соизмеримы с данными для Швеции (14,5 процента), Великобритании (15 процентов), Италии (17 процентов), Канады (17,5 процента) или Франции (18 процентов). Таким образом, нельзя не признать, что в современных условиях низкая норма сбережений сама по себе еще отнюдь не означает неэффективности инвестиционной политики, проводимой в той или иной стране, и наоборот.
Столь же условным становится и утверждение о том, что низкий темп роста производительности свидетельствует о переживаемых экономикой трудностях. Активные инвестиции в новые технологии и продукты зачастую не повышают традиционно понимаемую производительность, а снижают ее. Там, где результатом производства становятся информационные технологии или высокотехнологичные, но достаточно дешевые продукты, производительность не может расти так же, как и в отраслях массового производства товаров народного потребления. Известно, что в послевоенный период темпы ее повышения в американской экономике были выше, чем в межвоенную эпоху и в десятилетия, предшествовавшие Первой мировой войне (2,3, 1,8 и 1,6 процента соответственно). Несмотря на то, что в 80-е и начале 90-х годов на приобретение новых информационных технологий в отраслях сферы услуг США было затрачено более 750 миллиардов долларов, производительность в них росла примерно на 0,7 процента в год. По отдельным отраслям положение было еще более парадоксальным: в розничной торговле, где ежегодный рост инвестиций в новые технологии составлял 9,6 процента, производительность увеличивалась лишь на 2,3 процента; в банковской сфере затраты на информационные технологии росли темпом в 27,9 процента, а прирост производительности не превосходил 0,1 процента в год; в здравоохранении же увеличение инвестиций на 9,3 процента в год было сопряжено со спадом производительности на 1,3 процента в годовом исчислении. Таким образом, широкомасштабные инвестиции не обеспечивают роста производительности, если они направляются в сферу технологических нововведений; однако поскольку развитие новых технологий определяет, тем не менее, конкурентные способности страны, оказывается, что показатель производительности не отражает реальной степени хозяйственного прогресса постиндустриальных держав. Еще один парадокс информационной экономики состоит в том, что ни масштаб инвестиций, ни темпы роста производительности не дают оснований говорить как об устойчивости экономического роста в традиционном его понимании, так и, тем более, о хозяйственном развитии страны в целом. В условиях, когда в 90-е годы нормы сбережений в США оказались самыми низкими среди постиндустриальных стран, американские компании активизировали инвестиции за рубеж (их размер почти в полтора раза превосходил суммарный объем заграничных капиталовложений Японии и Германии), отдача которых оставалась значительно более высокой, нежели отдача капиталов, вложенных японскими, английскими и немецкими корпорациями в сами Соединенные Штаты. На протяжении всего периода 90-х годов прибыль на вложенный капитал в американской экономике также оставалась более высокой, чем в Германии или Японии. Для народного хозяйства США характерен непрерывный рост вот уже на протяжении семнадцати лет, причем в 90-е годы его темпы оказались выше (2,8 процента), чем за период с 1978 по 1996 год в целом (2,4 процента). В последнее время отрыв США лишь усиливается: по итогам четвертого квартала 1998 года рост американской экономики в годовом исчислении составил 6,1 процента, тогда как для одиннадцати стран, образовавших в начале 1999 года зону единой европейской валюты, он не превысил 0,8 процента, а экономики Германии и Японии, несмотря на высокие уровни инвестиционной активности, пребывали в условиях хозяйственного спада (-1,8 и -3,2 процента соответственно). Комментарии, как говорится, излишни.
Все эти факты и тенденции порождают множество вопросов, и самый интригующий из них: действительно ли в современных условиях низкие нормы сбережений совместимы с бурным хозяйственным ростом, или же мы переживаем относительно нерепрезентативный момент, и ближайшие годы восстановят прежнее состояние дел? На наш взгляд, новые закономерности вполне отражают реалии информационной экономики. Сегодня, когда к инвестициям следует относить и затраты на повышение творческого потенциала человеческой личности, на поддержание ее способности эффективно участвовать в общественном производстве, необходимо радикально изменить представления об обусловленности экономического роста активностью традиционно понимаемых инвестиционных процессов. Учитывая затраты на образование, здравоохранение, любые формы обучения и даже поддержание социальной стабильности в обществе как инвестиционные по своей природе, мы обнаружим, что норма инвестиций в последние десятилетия не сократилась, но радикальным образом выросла. В современных постиндустриальных обществах сформировался саморегулирующийся механизм, позволяющий осуществлять инвестиции, стимулирующие хозяйственный рост, посредством максимизации личного потребления, которое всегда казалось их антитезой. И в этом мы видим одну из важнейших характеристик нового общества, которое сделало фактически все основные виды потребления, связанные с развитием личности, средством создания самого производительного ресурса. Там, где индустриальные нации вынуждены идти по пути сокращения потребления, постиндустриальные способны максимизировать его, причем с гораздо более впечатляющими и масштабными результатами. Дальнейшее укрепление позиций постиндустриального мира может происходить поэтому без излишних самоограничений с его стороны.
Новое качество современных постиндустриальных корпораций является как причиной, так и следствием изменившейся инвестиционной стратегии. Перемены в структуре корпорации отражают в первую очередь изменение фундаментальных качеств ее работников, происходящее по мере роста роли и значения интеллектуальной деятельности, в значитель-ной степени мотивированной надутилитарным образом. На протяжении всего нынешнего столетия корпорации постепенно превращались из инструмента капиталистического принуждения в ассоциации, преследующие не только чисто экономические, но и социальные цели, что стало особенно заметно с середины 60-х годов, когда быстро распространялись новые технологии, предполагавшие децентрализацию, демассификацию, фрагментацию производства и требовавшие работников, одним из важнейших качеств которых является выраженное стремление к автономности. Эти перемены ознаменовали переход к системе гибкой специализации, способной быстро отвечать на изменяющиеся потребности рынка и основанной на радикально повысившейся степени свободы работника.
Однако ни в 70-е, ни даже в 80-е годы западная корпорация не обрела качественно нового облика. Для того, чтобы превратиться из той “адаптивной” корпорации, какой ее описывал О.Тоффлер, в компанию “креативную”, о которой сегодня уже можно вести речь, должны были завершиться процессы превращения большей части ее персонала в работников, занятых преимущественно интеллектуальной деятельностью (knowledge-workers), а также сформироваться в обществе в целом и внутри компаний в частности новые ценностные ориентиры социального взаимодействия.
Первому фактору принадлежит ведущая роль. Сегодня крупные компании индустриального типа уже не контролируют производство в прежней мере. 500 американских компаний, обеспечивавших в начале 70-х годов около 20 процентов ВНП США, сегодня производят не более одной десятой такового, а экспорт из США в 1996 году наполовину состоял из продукции компаний, в которых было занято 19 и менее работников, и только на 7 процентов — из продукции компаний, применяющих труд более 500 человек. Характерно, что подобным трансформациям мы обязаны не столько деструкции крупных корпораций, сколько исключительно быстрому развитию новых компаний, действующих, как правило, в наиболее высокотехнологичных отраслях. В США, где венчурный капитал развит в большей степени, нежели в Европе, их успехи проявились с начала нынешнего десятилетия, в результате чего сегодня 15 из 20 самых богатых людей Соединенных Штатов представляют компании, возникшие в течение последних одного-двух десятков лет — Microsoft, Metromedia, Dell, Intel, Oracle, Viacom, New World Communications. В середине 90-х бум перекинулся на Европу: объем венчурного капитала, увеличиваясь с 1973 года в странах ЕС на 35—45 процентов ежегодно, достиг почти 9 миллиардов долларов. В 1996 году был учрежден европейский фондовый индекс для высокотехнологичных компаний, EASDAQ, в листинге которого находились 26 компаний общей стоимостью 12 миллиардов долларов (в США в NASDAQ входили в середине 1998 года 5412 компаний с суммарной капитализацией в 2,1 триллиона долларов); рост европейского высокотехнологичного индекса составил примерно по 100 процентов и в 1997, и в 1998 году. Его германский и французский аналоги — Neuer Markt и Le Nouveau Marche — только в первой половине 1998 года обнаружили рост на 131и 85 процентов соответственно.
Особое внимание обращает на себя то, что новые компании обязаны своим феноменальным взлетом одному или нескольким людям — их основателям и владельцам, не утрачивающим контроля над своим детищем. Так, Б. Гейтс владеет сегодня 21 процентом акций Microsoft, оцениваемым более чем в 82 миллиарда долларов; М.Делл контролирует около трети акций компании Dell стоимостью около II миллиардов долларов; Дж.Безос составил состояние в 2 миллиарда долларов в качестве основателя Amazon.com, интернетовской компании по продаже книг; Д.Фило и Дж.Янг стали миллиардерами, будучи совладельцами не менее знаменитой Yahoo, а С.Кейз владеет значительным пакетом созданной им America-on-Line, рыночная стоимость которой оценивалась летом 1998 года в 27 миллиардов долларов.
При этом особое значение имеет тот факт, что управление работниками интеллектуальной сферы не сводится к доведению разного рода приказов до персонала, подобно тому, как это делалось в компании индустриального типа. В условиях, когда отдельные работники обладают всеми необходимыми навыками для создания готовых информационных продуктов, равно как и возможностями приобретения в собственность всех нужных им “средств производства”, объективно складывается ситуация, когда компания в большей мере нуждается в подобных сотрудниках, чем они в ней. Вот почему, когда “все меньше и меньше людей являются “подчиненными”, а все большее их число оказывается “коллегами””, руководству все чаще приходится “управлять работниками так, как если бы они были добровольцами”. Эта качественно новая степень свободы современного работника делает непригодными принципы управления, сформировавшиеся в корпорации индустриального типа. При этом даже в том случае, когда между руководством и персоналом устанавливается конструктивное взаимодействие, сохраняется ситуация, когда значительная (а порой и большая) часть рыночной стоимости компании определяется интеллектуальным капиталом ее работников и не находится под прямым контролем менеджеров. Именно это дает основание утверждать, что современная корпорация выступает чем-то большим, нежели простой совокупностью составляющих ее личностей, а новым императивом социального поведения становится, по словам Т. Парсонса, институционализированный индивидуализм.
Основой взаимодействия работников современной компании большинство исследователей называет установившееся между ними доверие (trust), на базе которого формируется ее так называемый социальный капитал. Указывая, что корпорации, отвечающие современным потребностям, не могут существовать вне нового типа поведения персонала, большинство авторов прямо утверждает, что новая хозяйственная система “основывается на технологиях, но складывается из взаимоотношений; она начинается с микропроцессора и заканчивается доверием”, что “американская демократия и американская экономика достигли столь больших успехов не от избытка индивидуализма или коммунитаризма, а от взаимодействия этих противоположных тенденций”. Качественно новые взаимоотношения между работниками компании становятся сегодня важным фактором повышения не только ее конкурентоспособности, но и ее рыночной стоимости. В той мере, в какой современные корпорации переходят от производства и продажи товаров к реализации услуг и информации, взаимоотношения внутри них становятся вполне очевидным экономическим благом, определяющим их позиции на рынке.
В результате возникает новая организационная модель, называемая нами креативной корпорацией. Ее деятельность организована уже не на основе решения большинства и даже не на основе консенсуса, а на базе внутренней согласованности ориентиров и стремлений. Впервые мотивы деятельности оказываются выше ее стимулов, а организация, базирующаяся на единстве мировоззрения и ценностных установок ее членов, становится наиболее гармоничной и динамичной формой производственного сообщества.
Креативная корпорация отличается от своих предшественников по целому ряду параметров.
Прежде всего она преодолевает внешние черты экономической целесообразности и отвечает в первую очередь постматериалистическим устремлениям и идеалам ее создателей. Начиная функционировать, созданная таким образом компания движима не только стремлением ее основателя предложить рынку принципиально новые услуги или продукты, но и ощутить самого себя в качестве творца уникальной социальной структуры. Как следствие, креативные корпорации строятся вокруг творческой личности, гарантирующей их устойчивость и процветание. Успех владельцев креативных корпораций обусловлен отнюдь не тем, что они контролируют большую часть капитала своих компаний, а тем, что, как основатели бизнеса, ставшего главным проявлением их творческих способностей, они несут за него высшую ответственность, олицетворяя в глазах общества в первую очередь созданный ими социально-производственный организм. Эти люди представляют собой живую историю компании, имеют непререкаемый авторитет в глазах ее работников и партнеров. Для них характерно отношение к бизнесу как своему творению, а отнюдь не только как к своей собственности. В силу этого креативная корпорация, как правило, не следует текущей хозяйственной конъюнктуре, а формирует ее. Ее продукция или услуги чаще всего оказываются наиболее наукоемкими и качественно новыми; при этом креативные корпорации не принимают форму диверсифицированных конгломератов, а сохраняют узкую специализацию, заложенную в начале их деятельности. Следует отметить, что возникновение и развитие креативных корпораций не устраняет прежних типов корпоративных структур, подобно тому, как, по словам Д.Белла, “постиндустриальное общество не может заместить индустриальное, и даже аграрное”, а лишь определяет тенденции, “углубляющие комплексность общества и развивающие природу социальной структуры”. Креативные корпорации обнаруживают возможность постоянно преобразовываться, давая жизнь новым и новым компаниям, так как в условиях, когда отдельные работники персонифицируют определенные процессы, не существует серьезных препятствий для выделения из компании новых самостоятельных структур, руководствующихся подобными же принципами.
Креативные компании, роль и значение которых с течением времени будет лишь возрастать, разительно отличаются от основанных на централизованном планировании и безоговорочном подчинении руководству компаний индустриального типа, культивируемых сегодня прежде всего в азиатском регионе. Столкновение традиционных и новых инвестиционных и производственных парадигм, различия между которыми сегодня стали очевидными, и обусловило, на наш взгляд, тот кризис, свидетелями которого все мы оказались в последние годы.
Начало 90-х годов стало прелюдией ко второму кризису индустриальной модели, поразившему на этот раз уже не столько ресурсодобывающие регионы, сколько страны, ориентированные в своем развитии на максимальное наращивание массового производства потребительских товаров и промышленного оборудования. Он оказался обусловлен важнейшими изменениями в хозяйственной системе постиндустриального общества: переходом к информационной экономике, сменой инвестиционной парадигмы и формированием новой стратегии современной корпорации. Таким образом, описываемый период стал вторым по своей значимости актом становления самодостаточной постиндустриальной цивилизации, и, подобно тому как первый период умерил претензии ресурсодобывающих стран, второй резко ухудшил позиции новых индустриальных государств, исповедующих идею “догоняющего” развития. Рост конкурентоспособности постиндустриальных стран, особенно США, определяется сегодня тремя основными факторами.
Во-первых, в Соединенных Штатах и постиндустриальном мире в целом сосредоточен уникальный научно-исследовательский потенциал. Если среднемировое число научно-технических работников составляло в начале 90-х 23,4 тысячи на 1 миллион человек населения, то в Северной Америке этот показатель достигал 126,2 тысячи. Развитые страны контролировали 87 процентов из 3,9 миллиона патентов, зарегистрированных в мире по состоянию на конец 1993 года. Эти показатели свидетельствуют не только об абсолютном доминировании постиндустриального мира в качестве источника инноваций; они показывают, что США и Западная Европа стали основными операторами того рынка, стоимость обращающихся на котором товаров постоянно растет. Только с 1970 по 1990 год цены на потребляемую в развитых странах промышленную продукцию снизились почти на 25 процентов по сравнению с ценами услуг и информации, и эта тенденция лишь укрепляется в последнее время. Основными торговыми партнерами США выступают страны, где уровень оплаты труда фактически равен американскому или превосходит его; таким образом, изменив саму структуру импорта, постиндустриальный мир ослабил давление на свои рынки со стороны развивающихся государств. При этом в сфере производства высокотехнологичной продукции они не способны конкурировать с Соединенными Штатами, в первую очередь потому что низкие доходы работников в этой сфере являются не залогом выгодной рыночной позиции, а очевидной причиной дальнейшего отставания. Если, например, в Индии заработная плата высококвалифицированных программистов составляет около 6 тысяч долларов в год, то следствием становится не высокая конкурентоспособность индийского программного обеспечения, а рост иммиграции индийских специалистов в США, так как в стране с 2 компьютерами на 100 человек населения, количеством телефонов, не достигающим показателя одного лишь Лондона, и численностью пользователей Интернета, в полторы тысячи раз меньшей, чем в Соединенных Штатах, работники современных высокотехнологичных производств не в состоянии реализовать свой творческий потенциал. Возможности традиционной ценовой конкуренции сокращаются вместе со снижением роли индустриального сектора, и это становится первой важной причиной укрепления позиций США и Западной Европы в современной мировой экономике.
Во-вторых, радикально иной характер приобрела инвестиционная деятельность американских и европейских компаний за рубежом. Часто отмечается, что за последние тридцать лет доля американского экспорта в его общемировом объеме сократилась почти на треть; при ближайшем рассмотрении оказывается, однако, что доля американских ТНК в мировом промышленном производстве сохранялась на протяжении всего этого периода на неизменном уровне, составлявшем около 17 процентов. Таким образом, сокращение американского экспорта было компенсировано его ростом со стороны зарубежных отделений американских компаний. При этом объем средств, направляемых последними на НИОКР, повышался в 90-е годы на 10—25 процентов ежегодно, что более чем в пять раз превосходило темпы роста данного показателя в самих США. Таким образом, относительно низкая цена рабочей силы в развивающихся странах становится ныне не столько фактором повышения их собственной конкурентоспособности, сколько причиной еще более быстрого роста производственного и научно-технического потенциала западных корпораций. В результате дисбаланс торговли США с остальным миром сегодня в значительной мере преодолен; если оценивать доли отдельных регионов в американском экспорте и импорте, бросается в глаза почти полное сходство соответствующих диаграмм: ни один из основных торговых партнеров Соединенных Штатов не выделяется радикальным образом в качестве нетто-экспортера или нетто-импортера. Нельзя также не отметить, что большая часть американских капиталовложений относится к прямым инвестициям в производственный сектор или в научно-технические исследования, а производимая за границей продукция, как правило, реэкспортируется в США и Европу; вследствие этого возможное ухудшение конъюнктуры в развивающихся странах не способно оказать на эффективность этих инвестиций резко негативного воздействия.
В-третьих, внутреннее потребление товаров и услуг в постиндустриальном мире быстро растет. Между 1990 и 1997 годами в США внутренний торговый оборот вырос более чем на 40 процентов, причем наиболее быстро шло развитие потребительского рынка и сбыта продукции высокотехнологичных отраслей. Только с 1992 по 1997 год индекс уверенности в стабильности ситуации на рынке (index of consumer confidence), отражающий в конечном счете потребительские ожидания, вырос более чем в два раза, достигнув самого высокого значения с 1969 года. Огромные дополнительные средства американские граждане получили от непрекращающегося подъема котировок на фондовом рынке. Сегодня более 44 процентов американских семей держат в акциях средства, составляющие около 28 процентов их общего капитала, что превышает рекордный уровень, достигнутый в преддверии рецессии 70-х. В результате резкого повышения стоимости акций американских компаний финансовые активы национальных инвесторов выросли более чем на 10 триллионов долларов только за последние пять лет, причем большая часть этих средств была реинвестирована на внутреннем же рынке. Нельзя не отметить, что в условиях, когда значительная доля потребительских расходов приходится на приобретение услуг, в первую очередь в области здравоохранения и образования, которые не могут быть импортированы, постиндустриальные страны вполне естественным образом защищают себя от прежних форм международной конкуренции, обеспечивая дополнительный фактор стабильности своих национальных экономик.
Одними из наиболее заметных следствий хозяйственной стабилизации и достигнутых в последние годы высоких темпов экономического роста стало снятие остроты проблемы внутреннего долга и обеспечение беспрецедентного подъема на фондовом рынке.
Как известно, к середине 90-х годов государственный долг достиг почти 70 процентов ВНП. Не менее 4 процентов ВНП, или почти 15 процентов доходов бюджета, ежегодно тратилось на выплату по нему процентов и обязательств. При этом правительство США, кроме собственно федерального долга, составлявшего около 4 триллионов долларов, несло ответственность по выданным бюджетным гарантиям по целому ряду программ — начиная от развития сельского хозяйства и заканчивая помощью учащейся молодежи, — стоимость которых достигала 6 триллионов долларов. Не лучше обстояли дела и на корпоративном уровне. Если в начале 50-х американские компании выплачивали в виде процентов по кредитам не более одной двенадцатой всех средств, направлявшихся ими на заработную плату, то к началу 90-х эта доля выросла до одной третий Около 90 процентов корпоративных прибылей после налогообложения расходовалось на выплату банкам процентов по кредитам. Похожая ситуация имела место и в Европе. В Германии с 1980 по 1991 год долг федерального правительства вырос с 38,05 до 243,21 миллиарда немецких марок, отношение его к объему экспорта поднялось с 10,9 процента в 1980 году до 75,3 процента в 1993-м, к объему ВНП —с 2,6 до 16,6 процента, а к валютным резервам —с 43,1 до 368,4 процента. За следующие пять лет, с 1992 по 1997 год, отношение обязательств германского правительства к ВНП еще почти удвоилось, достигнув 30 процентов валового национального продукта. В Бельгии и Италии государственный долг уже превысил размер годового валового национального продукта.
Однако резкое изменение экономической конъюнктуры дает возможность отказаться от оценки долговой проблемы как излишне острой и трудноразрешимой. Низкая инфляция позволила резко (с 7 до 4,75 процента годовых) сократить официальные процентные ставки, что ослабило давление на рынок государственных ценных бумаг. На фоне роста американских инвестиций за рубежом долг американских компаний и масштабы активности иностранных инвесторов, владеющих сегодня лишь 13 процентами активов США, перестали служить основанием для отнесения Соединенных Штатов к числу “нетто-должников”. Экономический подъем обеспечил резкое увеличение налоговых поступлений и преодоление бюджетного дефицита. Если пять лет назад он достигал 290 миллиардов долларов, или 5 процентов ВНП, то в 1998 и 1999 годах бюджет впервые с конца 60-х был сведен с профицитом, составившим соответственно 39 и 54 миллиарда долларов. При этом суммарные расходы бюджета, составлявшие 20,1 процента ВНП в 1997 году, как ожидается, сократятся до 18,8 процента в 2003-м и 17,7 процента в 2008-м. Европейские страны в преддверии перехода на единую валюту установили максимальные значения государственного долга на уровне 60, а бюджетного дефицита — 3 процентов ВНП, и эти ориентиры вполне достижимы к 2001 году. Таким образом, конец 90-х годов стал первым в послевоенной истории западного мира периодом, когда актуальность проблемы долга снизилась; в то же время, как мы покажем далее, неспособность обслуживания своих финансовых обязательств стала одной из характерных черт новых индустриальных государств, усугубляющей современный кризис в Юго-Восточной Азии.
Вследствие этих перемен наметился перелом в тенденциях на фондовом рынке. Если в 70-е и 80-е годы курсовая стоимость акций большинства американских компаний росла медленнее их прибылей и дивидендов, сегодня положение радикально изменилось. По подсчетам экспертов, доходы компаний, входящих в индекс Standard & Poor 500, которые они способны получить в ближайшие пять лет, не превышают сегодня 21 процента их текущей рыночной стоимости. В Италии, Германии, Франции, Великобритании и США отношение рыночной капитализации представленных на бирже компаний к ВНП составило соответственно 22, 25, 38, 93 и 120 процентов ВНП. Если тенденция последних трех лет не прервется, можно предположить, что этот показатель в США к началу 2000 года вдвое превысит величину валового национального продукта.
На протяжении последних семи лет на фондовых рынках западных стран сохраняется состояние, близкое к ажиотажному спросу. За четыре года индекс Доу-Джонса вырос в три (!) раза — с 3832,08 пункта 30 января 1995 года до более чем II тыс. пунктов в мае 1999-го. При этом возросла активность трейдеров (если за весь 1960 год на Нью-Йоркской фондовой бирже было продано 776 миллионов акций, то в 1987 году около 900 миллионов акций переходили из рук в руки каждую неделю, а в октябре 1997 года был зафиксирован рекорд — почти 1,2 миллиарда акций были проданы в течение одной торговой сессии) и изменился сам тип инвесторов (к началу 1998 года в США 82 миллиона частных лиц были собственниками акций, причем около половины из них приняло решение о соответствующих инвестициях в течение предшествовавших восьми лет). Только с 1990 по 1995 год в США число взаимных фондов, оперирующих на рынке акций, увеличилось вдвое — с 1127 до 2211, количество счетов, открытых частными лицами, утроилось и составило 70,7 миллиона, а суммарная стоимость принадлежащих им паев выросла в 2,8 раза (с 1,067 до 2,82 триллиона долларов).
Несмотря на ряд противодействующих факторов, тенденция к повышению курсовой стоимости акций американских и европейских компаний остается уверенной, а коррекции становятся все менее значительными. Если в 1929—1932 годах стоимость акций упала почти на 90 процентов, в 1974-м — более чем на 50, в 1982 — на 45 процентов, то коррекция в 1987 году не превысила 25, а в 1997-м — 7—12 процентов. Устойчивость роста котировок на фондовых рынках базируется на высоких темпах развития ведущих западных экономик, экспансии высокотехнологичных компаний и тенденции к консолидации в крупнейших секторах рынка.
При незначительных размерах основного капитала новые компании обладают гигантской капитализацией. Так, оценка компании Netscape, обладавшей в 1996 году фондами в 17 миллионов долларов, но при этом контролировавшей 85 процентов американского рынка интернетовских броузеров, превышала к этому времени 3 миллиарда долларов. Стоимость компании America-on-Line, составлявшая в 1993 году 268 миллионов долларов, сегодня приблизилась к 27 миллиардам долларов.
Рост цен на акции подстегивается и процессом слияния и поглощения компаний, принявшим необычайную активность. Если с 1984 по 1991 год в Европе было совершено около 900 слияний и поглощений в промышленном секторе, 141 — в финансовом и 50—в сфере торговли и распределения, то на протяжении последующих семи лет их общее число превысило 4 тысячи. Международные сделки подобного рода обеспечивали в 90-е годы более 70 процентов всех инвестиционных потоков между странами — членами ОЭСР. В последнее время процесс ускорился: только в США число поглощений выросло с несколько более 5 тысяч в 1992 году до II тысяч в 1997-м, а стоимость совершенных сделок возросла со 175 миллиардов до почти 1 триллиона долларов. Всего же в мире в 1998 году было совершено более 26 тысяч сделок по приобретению отдельных компаний или их значимых подразделений, а суммарная стоимость таких трансакций достигла 2,5 триллиона долларов. Характерно, что наименее активными соответствующие процессы оставались в азиатском регионе, где (включая Японию) произошло лишь 2 тысячи слияний, суммарная стоимость которых не превысила 60 миллиардов долларов, то есть 2,5 (!) процента общемирового показателя.
К концу 90-х годов экономический бум в постиндустриальных странах серьезно изменил мировую хозяйственную конъюнктуру. Западный мир достиг небывалой независимости как от поставок сырья, так и от импорта традиционной индустриальной продукции, доминируя в производстве информационных ресурсов; в этих условиях жесткая конкуренция на рынке массовых потребительских товаров обострилась до предела. Вследствие перехода на самоподдерживающийся тип развития место важнейшего инвестиционного ресурса занял творческий потенциал личности, а внутренние импульсы к максимальной самореализации во многом заменили экономические мотивы деятельности. Лишенные таких возможностей, индустриальные страны были вынуждены все более активно наращивать инвестиции в поддержание своей конкурентоспособности. Важными факторами в этих условиях становились перенесение относительно примитивных производственных операций в менее развитые страны и все более активная экономия на рабочей силе; однако это свидетельствовало в первую очередь о том, что новые центры индустриализма оказываются не в состоянии на равных конкурировать с постиндустриальными державами.
На протяжении последних лет в новых индустриальных странах фактически не производилось собственных оригинальных технологий, это усиливало их зависимость от западных государств. Избранная ими стратегия требовала непрекращающихся внешних инвестиций, так как внутренний потенциал накопления был фактически исчерпан. Стимулируя искусственное недопотребление ради развития экономики, эти страны резко сужали масштабы своего внутреннего спроса, а нараставший выпуск товаров народного потребления все более однозначно ориентировался на внешний рынок. Таким образом, индустриальный мир обрекал себя на полную зависимость от Запада по меньшей мере в двух отношениях: достаточно было резкого сокращения спроса со стороны зарубежных потребителей или значительного снижения экспорта капиталов, чтобы его хозяйственная система оказалась парализованной. И, наконец, летом 1997 года даже не какая-то одна из этих тенденций, а обе одновременно проявились в полной мере, разрушив надежды индустриальных стран на возможность следовать по пути “догоняющего” развития и положив начало не столько последнему экономическому кризису XX века, сколько первому потрясению нового столетия, существенно отличному от спадов и депрессий, которые испытывал западный мир на протяжении последних десятилетий.
Начиная с середины 70-х годов весьма распространенным среди экономистов и политологов стал взгляд на Азию как на один из наиболее перспективных хозяйственных центров. Для этого у исследователей, имелись, казалось бы веские основания. Уже с середины 60-х годов в этом регионе были зафиксированы рекордные темпы экономического роста, удерживавшиеся в течение десяти и более лет подряд и составлявшие от 7 до 8 процентов в год для Таиланда и Индонезии, 8,1 — для Малайзии, 9,4— 9,5 процента — для Гонконга, Южной Кореи и Сингапура и 10,2 — для Тайваня. В большинстве этих стран они не опускались ниже 7 процентов и в 80-е годы, несмотря на радикальный рост цен на нефть и другие сырьевые ресурсы. Результатом этой безудержной экспансии стало снижение доли постиндустриальных держав в мировом ВНП с 72 процентов в 1953 году до 64 процентов в 1985 и 59 процентов — в 1992-м. Между 1991 и 1995 годами восемь из десяти экономик, обнаруживших рост более чем на 50 процентов, были сосредоточены в Азиатско-Тихоокеанском регионе, причем для Китая и Индонезии эти показатели составили соответственно 136 и 124 процента. К началу 1996 года Китай, Япония, Индия, Индонезия и Южная Корея входили в число двенадцати крупнейших экономик мира; помимо них Гонконг, Тайвань, Сингапур и Малайзия входят также в двадцатку лидеров по объему товарооборота (последняя с 19-миллионным населением более чем на 20 процентов превосходит по данному показателю Россию, а Индию — вдвое). На основе различных экстраполяций утверждалось, что восточно-азиатский регион способен был довести свой вклад в мировой валовый продукт до 30 процентов к 2000 году. По другим, совершенно фантастическим прогнозам, к 2050 году новые индустриальные государства Юго-Восточной Азии будут способны обеспечивать до 57 процентов мирового производства товаров и услуг, в то время как страны-члены ОЭСР, включая Японию, смогут претендовать на долю лишь в 12 процентов.
Оценивая азиатский опыт индустриализации, нельзя не отметить, что хотя каждая из стран ЮВА приступала к модернизации в разное время (Малайзия, Сингапур и Тайвань — в конце 40-х годов, Южная Корея и Индонезия — в начале 60-х, Китай — в конце 70-х, а Вьетнам и Лаос — на рубеже 90-х), все они повторили путь, характеризующийся односторонней ориентацией на развитие массового производства. В Южной Корее, например, к середине 80-х годов доля машиностроения в объеме промышленной продукции достигла примерно 25 процентов, а доля электронной промышленности — 17,8 процента; в 1970 году продукция металлургии, тяжелой и химической промышленности обеспечивала лишь 12,8 процента экспорта, а в 1985-м — уже 60 процентов. В Индонезии промышленное производство развивалось столь быстро, что удельный вес нефтедобычи, составлявшей в валовом национальном продукте 22,3 процента в 1983 году, снизился к 1996-му до 2,4 процента. На Тайване доля сельского хозяйства в ВНП снизилась с 36 процентов в 1952 году до 3,5 в 1993-м; соответствующие показатели для других стран региона были не менее впечатляющими.
При этом быстрый промышленный рост не имел прочного основания в виде значительного внутреннего спроса. Индустриализация в азиатских странах была начата при крайне низком значении валового национального продукта на душу населения. В Малайзии он составлял не более 300 долларов в начале 50-х годов, в разрушенной войной Корее — около 100 долларов в конце 50-х, на Тайване — около 160 долларов в начале 60-х, в Китае в 1978 году — 280 долларов, а во Вьетнаме показатель в 220 долларов был достигнут лишь к середине 80-х. Как следствие, объемы производимой продукции серьезно превосходили потребности национального рынка. Еще в конце 60-х, когда в Южной Корее эксплуатировалось не более 165 тысяч легковых автомобилей, был введен в действие завод, рассчитанный на производство 300 тысяч автомашин в год; подобные примеры свидетельствуют о том, что экспорт стал необходимым элементом новой модели с самого ее рождения. Выбирая себе нишу в мировом разделении труда, новые индустриальные страны уделили особое внимание электронике и машиностроению. В той же Южной Корее производство подобной продукции увеличивалось на 20,7—21,1 процента в год; в Малайзии доля занятых в электронной промышленности в конце 80-х годов достигла 21 процента, а доля ее продукции в экспорте превысила 44 процента. В начале 90-х годов суммарные поставки электроники из Южной Кореи, Сингапура, Тайваня и Гонконга оценивались в 45 миллиардов долларов в год.
Однако показатели промышленного развития не служат однозначным свидетельством социального прогресса той или иной страны, если таковой не формирует широкие слои экономически активного населения с высоким уровнем жизни. В Юго-Восточной же Азии в течение всего периода ускоренной индустриализации сохранялись крайне низкие доходы работников, причем ситуация усугублялась гигантскими нормами сбережений (для периода 1991—1992 годов составлявшими на Тайване — 24, в Гонконге — 30, в Малайзии, Таиланде и Южной Корее —по 35, в Индонезии —37, а в Сингапуре — 47 процентов ВНП), не обнаруживающими тенденции к снижению. В подобных условиях важным источником хозяйственного роста стало непрерывное пополнение рядов фабричных рабочих представителями крестьянства, и до тех пор, пока численность занятых в индустриальном секторе могла безостановочно расти, реальных условий для повышения заработной платы не возникало. К началу 90-х годов доля занятых в промышленности в общей численности активного населения выросла в Сингапуре до 51 процента; в Южной Корее — до 48; на Тайване — до 40 процентов. При этом средняя продолжительность рабочего времени в этих странах достигала почти 2,5 тысячи часов в год, хотя в большинстве европейских государств стран она законодательно ограничена 1,5 тысячи часов. Как на ранних этапах индустриального развития, так и в середине 90-х годов страны региона серьезно отставали по уровню оплаты труда промышленных работников: если в Германии на заводах BMW рабочий получает заработную плату до 30 долларов в час, а в США —от 10 долларов в текстильной промышленности до 24 в металлургии, то в Корее и Сингапуре квалифицированный специалист оплачивается из расчета не более 7 долларов, в Малайзии — 1,5 доллара, а в Китае и Индии — 25 центов в час.
Причины такого положения дел коренятся в желании азиатских лидеров ускоренно вывести свои страны из доиндустриальной эпохи, опираясь на преимущества типично мобилизационной модели развития. Методами достижения подобных целей были избраны сдерживание заработной платы, поощрявшая экспорт управляемая инфляция, а также прямые и косвенные государственные дотации, служащие повышению конкурентоспособности национальных компаний на мировом рынке. Так, например, в 80-е годы в Южной Корее более 70 процентов всех кредитных ресурсов направлялось в несколько крупнейших промышленно-финансовых корпораций, отличавшихся минимальной рентабельностью (в 1988 году при объеме продаж в 32 миллиарда долларов прибыль корпорации Samsung составила 439 миллионов долларов [то есть около 1,5 процента], тогда как аналогичные показатели для компании Ford в том же году составили 144,4 и 22 миллиарда долларов [показатель прибыли — 14,5 процента]). При этом ссуды на развитие экспортных производств выдавались под проценты, в два раза более низкие, чем межбанковская ставка, и в четыре раза — чем средняя рыночная цена кредитных ресурсов.
Таким образом, государства Юго-Восточной Азии развивались исключительно экстенсивными методами, представляя собой образцовые индустриальные экономики. Сравнивая роль фактора производительности в общей динамике роста ВНП в различных странах в 50-е — 70-е годы, можно увидеть, что на Тайване при средних темпах роста в 9,4 процента на него приходилось лишь 2,6 процента, в Южной Корее при темпах роста ВНП в 10,3 процента — всего 1,2 процента, в Сингапуре при ежегодном росте в 8,7 процента — лишь 0,2 процента, тогда как, например, во Франции эти показатели составляли 5,0 и 3,0 процента соответственно. Как отмечает П.Крагман, “молодые индустриальные страны Азии, так же как Советский Союз в 1950-е годы, добились быстрого роста главным образом за счет поразительной мобилизации ресурсов... Их развитие, как и развитие СССР в период высоких темпов роста, стимулировалось в первую очередь небывалым увеличением затрат труда и капитала, а не повышением эффективности производства”. Подобная политика не могла обеспечить социального благополучия. На протяжении 80-х годов показатель ВНП на душу населения в Таиланде, Малайзии и Индонезии снизился соответственно на 7, 23 и 34 процента по сравнению с аналогичным показателем, рассчитанным для стран “большой семерки”. Несомненно, что будучи основан лишь на внутренних источниках, экономический рост в этих странах неизбежно замедлился и прекратился бы по мере их исчерпания; поэтому важнейшим фактором развития новых индустриальных государств стал массированный приток капитала извне.
Начавшийся еще в 60-е годы, он вскоре принял лавинообразный характер. Инвесторы стремились максимально использовать преимущества, связанные с дешевой рабочей силой и привлекательными условиями производства, в силу чего самыми быстрыми темпами росли капиталовложения в наименее развитые азиатские экономики. Так, между 1981 и 1993 годами прямые иностранные инвестиции в Сингапур выросли в 3 раза, в Южную Корею — в 4,5, в то время как капиталовложения в экономику Малайзии только с 1987 по 1992 год увеличились в 9 раз, Таиланда — в 15, а Индонезии — в 16 раз. При этом следует отметить два характерных обстоятельства. Во-первых, рост инвестиций не обеспечивал, как правило, укрепления независимости этих стран от дальнейшего импорта комплектующих и технологий. Так, к концу 80-х годов стоимость произведенных в Южной Корее компьютеров более чем на 85 процентов состояла из импортных комплектующих, почти 95 процентов общего их числа производилось по лицензии, а программное обеспечение оставалось иностранным на 100 процентов. Масштабы подобной зависимости весьма велики: в 1995 году импорт десяти новых индустриальных стран Азии составил 748 миллиардов долларов, что превосходит импорт Европейского Сообщества, причем большая его часть представлена именно технологическими товарами. Во-вторых, основными инвесторами в новые индустриальные страны Азии оставались индустриальные же государства, и в гораздо меньшей мере — постиндустриальные державы. К середине 90-х годов американские и европейские компании лидировали по объемам инвестиций только в Сингапуре и Южной Корее, тогда как там, где капиталовложения были более рискованными, лидерами оставались Япония и другие страны ЮВА. В 1993 году Япония, Тайвань, Сингапур и Гонконг обеспечивали 59,7 процента прямых иностранных инвестиций в Таиланд, тогда как доля США не поднималась выше 20 процентов; аналогичные данные по Малайзии для 1994 года составляют 62,2 и 11,6 процента, по Вьетнаму по состоянию на конец 1995 года — 68,1 и 5,9 процента. С 1994 по 1996 год тайваньские и сингапурские инвестиции в страны региона на 30 процентов в год, а американские капиталовложения стагнировали, а иногда (например, в Индонезии) даже сокращались.
К началу 90-х инвестиции в Юго-Восточную Азию приобрели гипертрофированный характер. Несмотря на низкие темпы экономического роста, прямые капиталовложения в страны региона за один только 1996 год составили 93 миллиарда долларов, увеличившись за пять предшествующих лет более чем в три раза. Еще более неправдоподобным был рост финансовых потоков, направляемых на местные фондовые рынки. Если в 1990 году их объем не превосходил 2 миллиардов долларов, то за 1990— 1994 годы в целом он превысил 42 миллиарда, что взметнуло вверх котировки акций местных фирм. Рыночная капитализация малайзийских компаний превысила в 1994 году 300 процентов ВНП, что вдвое выше показателя США.
Однако даже этих средств оказывалось недостаточно для поддержания прежних темпов роста, что потребовало активного вмешательства государства, которое посредством укрепления финансовых институтов, созданных вокруг крупнейших корпораций или отдельных правящих кланов, а также через прямое предоставление банковских кредитов стремилось стимулировать хозяйственный рост и повысить объемы экспорта. Как выяснилось позже, это вызвало самые неблагоприятные последствия — снижение эффективности производства и перегруженность хозяйственной системы краткосрочными кредитами. К 1997 году 30 крупнейших корейских корпораций привлекли кредитов на сумму в 65 миллиардов долларов, что составляло на тот момент 39 процентов ВНП страны; в результате процентные выплаты по этим займам стали настолько велики, что их покрытие могло осуществляться только из новых ссуд. В Малайзии суммарный объем выданных предприятиям кредитов достиг накануне финансового кризиса 160 процентов ВНП. Увлечение краткосрочными заимствованиями приобретало эффект пирамиды, которая неизбежно должна была рано или поздно рухнуть.
Драматизм сложившейся к середине 90-х годов ситуации состоял прежде всего в том, что высокие нормы накопления сковывали развитие внутреннего рынка, в результате чего экономики стран Юго-Восточной Азии не могли даже поддерживать достигнутый уровень развития без наращивания экспорта и постоянного притока инвестиций извне, однако возможности мобилизации внутренних ресурсов оказались близки к исчерпанию. В 1995 году Мировой банк оценил потребности Вьетнама только в области создания современной производственной инфраструктуры в 20 миллиардов долларов. Аналогичные программы в Индонезии, Таиланде, Малайзии и на Филиппинах потребуют, по тем же оценкам, около 440 миллиардов долларов, а для Китая эта цифра достигает 500 миллиардов. Даже в более развитых странах региона чувствовалось приближение кризиса: торговый и инвестиционный дефицит Южной Кореи достиг 23 миллиардов долларов, а внешний долг Тайваня вырос с 4 до 14 процентов ВНП только за период с 1990 по 1994 год.
Внешняя торговля также не могла стать панацеей, какой она выступала прежде. Отношение объемов экспорта к ВНП достигло значений, свидетельствующих о явно гипертрофированной зависимости региона от внешнего рынка; достаточно сказать, что в 80-е годы экономический рост Южной Кореи и Тайваня на 42 и 74 процента соответственно был обусловлен закупками промышленной продукции этих стран со стороны одних только США. В отличие от развитых стран, где доля поставляемой на экспорт продукции составляет не более 7—8 процентов, в азиатских государствах она достигает намного больших значений— 21,2 процента в Китае, 21,9 в Индонезии, 24,4 на Филиппинах, 26,8 в Южной Корее, 30,2 в Таиланде, 42,5 на Тайване, 78,8 в Малайзии и фантастического уровня в 117,3 и 132,9 процента соответственно в Гонконге и Сингапуре. При этом зависимость стран ЮВА от постиндустриального мира приобрела явно диспропорциональный характер. Доля, приходящаяся в экспорте большинства из них на США и Западную Европу, составляет, как правило, от 45 до 60 процентов, в то время как торговый оборот развитых держав лишь в малой мере ориентирован на новые индустриальные страны Азии (соответствующая доля для Франции и Италии составляет 4,3 процента, Германии — 5,5, Великобритании — 7,7, а США — 16,3 процента). И, наконец, нельзя не видеть, что в 1995—1996 годах рост поставок из Азии стал замедляться. Если в 1995 году объем экспорта из Южной Кореи вырос более чем на 30, из Малайзии — на 26, из Китая —на 25, а из Таиланда — на 23 процента, то соответствующие показатели в 1996 году составили уже 4,2, 4,0, 1,5 и 0,5 (по иным оценкам — 0,1) процента. Как следствие, текущий дефицит платежного баланса стран ЮВА достиг в 1996 году 36,5 миллиарда долларов, увеличившись за год на 10 процентов.
Несмотря на впечатляющий прорыв в ряды индустриальных держав, государства Юго-Восточной Азии не смогли заложить фундамент перехода к постиндустриальному типу развития, предполагающему высокие уровни потребления населения и широкое распространение постматериалистической мотивации.
Если принять в качестве критерия стандартов потребления, близких постиндустриальным, сумму годового дохода в 25 тысяч долларов на семью, то сегодня 79 процентов таких семей приходятся на развитые страны. Средний класс в новых индустриальных государствах также крайне малочислен: в Индонезии к нему относят не более 4 процентов населения, в Таиланде — около 7,6, а в Южной Корее —от 10,5 до несколько более 11 процентов, и одно только это делает сомнительной возможность устойчивого хозяйственного роста в этих странах.
Не менее острой остается и зависимость государств региона от остального мира в области образования. В условиях низкого уровня жизни образованность не воспринимается в качестве значимой ценности, а творческая деятельность не может стать органичной и настоятельной потребностью. Если во Франции 44, а в США — до 65 процентов выпускников школ поступают в высшие учебные заведения, то в Малайзии этот показатель остается на уровне 12 процентов. Так как при этом большая часть студентов учится в технических вузах и не получает всесторонней университетской подготовки, молодые специалисты могут успешно работать в сфере использования западных технологий, но не создавать новые; как следствие, в Японии, не говоря о других странах региона, на протяжении всех послевоенных десятилетий фактор повышения квалификации работников оставался последним среди десяти наиболее важных составляющих экономического роста. Сформировавшаяся в 80-е годы ориентация на обучение студентов за рубежом также не оправдала себя: в середине 90-х более четверти южнокорейских, трети тайваньских и 95 процентов (!) китайских студентов, обучающихся за границей, видя перспективы, открывающиеся перед ними в Европе и США, не возвращались домой после окончания учебы. Нерешенность во всех странах региона важнейших задач, жизненно необходимых для формирования основ постиндустриального общества, обусловила неизбежный застой и спад в их хозяйственной динамике.
На наш взгляд, определяющей особенностью начавшегося в 1997 году кризиса является то, что он представляет собой кризис индустриального хозяйства в постиндустриальную эпоху, со всей определенностью показывающий, что сегодня развитые страны вполне могут обойтись без “третьего мира”, в то время как “третий мир” не способен развиваться на собственной основе. Важнейшими причинами кризиса стали, как мы уже отмечали, узость национальных рынков стран Юго-Восточной Азии, неспособность их к самостоятельному формированию технологической стратегии и крайняя зависимость от притока иностранных инвестиций, вызванная ограниченностью возможностей внутреннего накопления. Поводом же оказалась финансовая дестабилизация, вызванная трудностями рефинансирования внешнего долга и невозможностью поддерживать стабильный курс национальных валют в большинстве стран региона.
Волна финансового кризиса началась с девальвации тайского бата в августе 1997 года. В течение месяца последовало обесценение национальных валют в Южной Корее, Индонезии, Малайзии и на Филиппинах. Резко упали цены на недвижимость; в одном только Бангкоке с конца 1995 года оставались невостребованными жилые и офисные помещения общей стоимостью в 20 миллиардов долларов. При этом граждане, стремившиеся снять свои вклады в банках и инвестиционных фондах, не могли сделать этого, так как средства были вложены в разнообразные промышленные и строительные проекты. В течение считанных месяцев от благополучия азиатских стран не осталось и следа. Примером может служить южнокорейская экономика, занимавшая накануне кризиса одиннадцатое место в мировой “табели о рангах”: внешний государственный долг достиг здесь 22 процентов ВНП, падение курса национальной валюты превысило 30 процентов только за третий квартал 1997 года, валютные запасы оказались исчерпаны, а объем кредита, который был выделен стране в конце 1997 года, превосходил международную финансовую помощь, предоставленную в 1994 году Мексике, которую мало кто способен отнести к числу развитых стран. Еще более катастрофическими стали последствия в Малайзии и Индонезии: в первом случае имеют место фактически полная изоляция страны от внешнего мира и отмена конвертируемости ринггита, во втором — резкое снижение уровня жизни привело к гражданским волнениям, свергшим в мае прошлого года режим президента Сухарто.
Однако особо следует остановиться на том, что кризис 1997 года, начавшийся на периферийных рынках, не оказал существенного влияния на глобальную финансовую стабильность. Значимость потрясений осени 1997 года, которые многие аналитики по горячим следам поспешили сравнить с событиями, имевшими место за десять лет до этого, отнюдь не оказалась столь велика. Снизившись с 21 по 27 октября с 8060 до 7161 пункта, то есть несколько более чем на II процентов, индекс Доу-Джонса вернулся к прежним позициям исключительно быстро: менее чем через полтора месяца, 5 декабря, он достиг уровня в 8149 пунктов и завершил год на отметке 7908 пунктов — почти на 23 процента выше уровня закрытия 1996 года. В Европе также не было зафиксировано никаких катастрофических последствий азиатского краха. В ходе октябрьского кризиса 1997 года индексы в Лондоне снизились на 7,6 процента, в Париже — на 11,2, во Франкфурте — на 14,5 процента, причем обратные подвижки были быстрыми и радикальными. Между началом января и концом июня 1998 года основные фондовые индексы продолжили свой рост и поднялись до небывалых значений — американский Доу-Джонс — с 7908,25 до 9367,84, немецкий DAX — с 4249,7 до 6217,83, итальянский Mibtel — с 16806 до 26741, французский САС-40 — с 2998,9 до 4404,9. Максимальный рост в данном случае составил 59,12 процента, минимальный — 18,46 процента за полгода.
К началу 1998 года появилась возможность оценить воздействие азиатского кризиса на западные финансовые рынки и экономику постиндустриального мира в целом. Во-первых, существенно снизились цены на рынках сырьевых и промышленных товаров, что было обусловлено девальвацией азиатских валют и увеличением экспорта из охваченных кризисом стран. Уже на этом этапе стало очевидным, что следующей жертвой катастрофы должна стать Россия, экономика которой полностью зависит от экспорта энергоносителей и сырья. Во-вторых, оказалось, что зависимость постиндустриальных экономик от экспорта в Азию существенно преувеличена; при этом его сокращение фактически не коснулось высокотехнологичных производств. В-третьих, и это следует отметить особо, выявилась высокая степень подвижности (volatility) и непредсказуемости финансовых рынков развитых стран. Если, например, в 1995 году средние ежедневные колебания цен закрытия индекса Доу-Джонса составляли 20,8 пункта при среднем значении индекса в 4215 пунктов (0,45 процента), то в 1997 году они достигли 79,0 пункта при средней величине индекса в 7639 пунктов (1,02 процента).
Следующее действие драмы началось летом 1998 года. Достигнув максимума в 9338 пунктов 17 июля, индекс Доу-Джонса упал к 31 августа до 7539 пунктов, снизившись несколько более чем за месяц почти на 20 процентов. Причиной тому стали финансовые проблемы России, фактически полностью выключенной из мировых финансовых и торговых потоков, но весьма значимой в политическом аспекте. Уязвимость сформировавшейся в ходе десятилетних реформ олигархической системы в полной мере проявилась в августе, когда государство отказалось от своих долговых обязательств, за чем последовал крах большинства крупных банков, рубль подешевел в 4 раза, а фондовый индекс РТС снизился более чем в 12 раз (с 571 пункта в ноябре 1997 года до менее чем 46 в сентябре 1998-го). К власти пришло поддерживавшееся коммунистическим большинством парламента правительство во главе с Е.Примаковым, а суммарные убытки, понесенные западными инвесторами, составили около 100 миллиардов долларов. К этому времени распространилось мнение, что “азиатский кризис, выйдя за пределы малых стран и поразивший Японию, Латинскую Америку и государства бывшего советского блока, затронул почти половину мировой экономической системы”.
Однако и в этот раз большинство западных рынков избежали серьезного воздействия кризиса. Уверенный рост американской экономики во втором полугодии 1998 и первом квартале 1999 года привел к достижению индексом Доу-Джонса 11-тысячного рубежа. В европейских странах успехи были более скромными — в первой половине 1999 года установить новое рекордное значение удалось только французскому фондовому индексу, — что объясняется началом вооруженного конфликта в Косово, нерациональной экономической политикой социал-демократического правительства в Германии, замедлением роста в Англии и общей слабостью введенной с 1 января 1999 года единой европейской валюты. Наиболее симптоматичным событием нынешнего года стала реакция рынков постиндустриальных стран на кризис в Бразилии и девальвацию реала, а вернее отсутствие таковой. Тем самым было de facto признано, что пертурбации на развивающихся рынках фактически не способны нанести американской и европейской экономикам существенного вреда. В результате в диспуте между теми, кто предвидел неизбежное падение рынков и мировую финансовую дестабилизацию, и теми, кто рисовал перспективы беспрецедентно быстрого роста фондовых индексов на достаточно отдаленную перспективу, к лету 1999 года победа осталась за вторыми.
Два года, прошедшие с момента девальвации тайского бата, со всей ясностью показали, что в современных условиях нормальное функционирование и эффективное развитие мировой постиндустриальной системы возможно даже при хозяйственной дестабилизации в других регионах планеты. При этом дестабилизирующие факторы видятся нам не в действиях финансовых спекулянтов, а в глубинных основах модели “догоняющего” развития на базе заимствованных технологий и поощрения производства, ориентированного на экспорт продукции в развитые страны. В связи с этим финансовая поддержка оказавшихся в кризисной ситуации государств, представляется нецелесообразной и даже опасной, причем прежде всего для самих развитых стран. Оказывая ее, правительства постиндустриального мира и международные финансовые организации закрывают глаза как на то, что в большинстве развивающихся стран, от Индонезии до России, средства, аккумулируемые в национальной экономике или привлекаемые за счет иностранных инвестиций, используются в интересах либо отдельных финансово-промышленных групп, либо коррумпированных представителей государственной власти, так и на то, что возможности развития массового производства примитивных материальных благ, основанного на импортируемых технологиях и капитале, являются сегодня абсолютно исчерпанными. Налицо второй системный кризис индустриальной модели экономического развития, который представляет собой уже не прелюдию общего кризиса индустриального общества, а непосредственно процесс его разрушения.
Конец XX века стал, таким образом, не только временем расцвета постиндустриальной цивилизации, но и периодом переосмысления соотношения между ней и остальной частью человечества. Анализ складывающихся тенденций не может не убеждать в радикальном изменении баланса экономических сил в преддверии нового тысячелетия. Основы исключительного положения ведущих постиндустриальных держав сегодня как никогда прочны, а возможности достижения такового иными странами абсолютно иллюзорны.
Причиной этому стал глобальный кризис индустриальной цивилизации. В последние годы в западных странах сложились все необходимые предпосылки для резкого снижения роли индустриального сектора хозяйства, а в лице работников интеллектуального труда возник новый класс, способный отодвинуть на позиции малозначимой социальной группы традиционный пролетариат, носителя индустриальной идеологии. Как следствие, резко возросла зависимость мировой периферии от центра, и тем самым имевшему в прошлом самостоятельное значение промышленному производству нанесен мощный удар в планетарном масштабе. Роль основного фактора хозяйственного прогресса переходит к информации и знаниям, обеспечивающим в настоящее время львиную долю успеха той или иной экономики на мировой арене. Именно они выступают тем стратегическим товаром, на который предъявляется наибольший спрос, обладающий при этом наименьшей ценовой эластичностью. Широко распространив информационные технологии и сделав их неотъемлемым элементом современного производства, постиндустриальные страны могут диктовать цены на этот вид продукции, что увеличивает пропасть между ними и остальным миром, где государства, специализирующиеся на производстве промышленной продукции, оказываются в том же положении, в какое во второй половине 70-х попали производители природных ресурсов, наивно полагавшие, что спрос на их продукцию никогда не сократится. Ориентируясь на развитие личностей своих граждан, фактически не ограничивая пределы производительного и непроизводительного потребления, экспортируя товары и услуги, располагаемое количество которых не сокращается при росте объемов продаж, постиндустриальные страны находятся сегодня в иной экономической реальности, чем остальной мир.
Однако нельзя забывать, что хотя индустриальные и доиндустриальные порядки повержены, они не исчезли. Большая часть человечества по-прежнему движима экономическими мотивами и занята в аграрном и промышленном производстве. Опыт последних лет со всей очевидностью показал, что соответствующие страны, каких бы видимых успехов они ни достигали, не способны на основе собственных усилий войти в сообщество постиндустриальных держав. Более того, сегодня становится ясно, что даже активная технологическая и инвестиционная “накачка” индустриальных стран не делает их постиндустриальными и не порождает нового социального порядка, который устанавливается сегодня в Соединенных Штатах и странах Европейского союза. При этом расширяется не только хозяйственная, но и гуманитарная пропасть между двумя мирами, а готовность относительно отсталых стран отстаивать сегодня под лозунгами национальной и культурной идентичности свое право на отсталость, не сильно отличается от той, с какой в прошлом веке они защищали свое право называться величайшими державами планеты.
Важнейшей проблемой современного мира, и в этом также состоит один из уроков последнего десятилетия, становится выбор оптимального типа взаимодействия между постиндустриальным центром и индустриальной периферией. Сегодня, как никогда ранее, заметно, что изменившая хозяйственная реальность не дополняется соответствующими переменами в глобальной политической стратегии западных стран. Обособившись и обретя почти абсолютную независимость от монопольных владельцев сырьевых ресурсов в 70-е годы и от поставщиков дешевой рабочей силы и массовых потребительских товаров в 90-е, западный мир со все большей охотой дает себя вовлекать и вовлекается сам в политические процессы, разворачивающиеся в самых экзотических частях света. Между тем, на наш взгляд, избранная постиндустриальными странами стратегия относительной хозяйственной самодостаточности должна дополняться следованием аналогичному императиву и в политической сфере. Вряд ли стоит сегодня смешивать то, что эти страны могут сделать для процветания (истинного или кажущегося) остального мира и то, что им следует предпринимать в этом направлении. Меры, кажущиеся политикам способствующими экспансии постиндустриального порядка, такие, например, как предоставление массированной финансовой помощи Юго-Восточной Азии, предотвращение гуманитарных катастроф в Африке или военное вторжение в Югославию с целью свержения тоталитарного режима, способны в самом ближайшем будущем стать причиной еще большего отдаления развивающихся стран от Запада и обострения противоречий между ним и остальной частью человечества.
Достижение западными странами беспрецедентных экономических успехов не должно вызвать у их лидеров головокружения от успехов. Сегодня, как и вчера, укрепление стабильности самого постиндустриального мира должно оставаться основным приоритетом их деятельности. Искусственному поддержанию конкурентоспособности азиатских экономик, продукция которых оказывает давление на рынки развитых государств, следует предпочесть отказ от иллюзий возможности построения в глобальном масштабе социально ориентированной рыночной экономики. Широкомасштабная помощь странам “четвертого мира”, поддерживающая не столько их голодающих граждан, сколько способность их правителей чувствовать себя независимыми, должна быть урезана ради обеспечения населения самих постиндустриальных стран необходимыми возможностями в области образования и здравоохранения. Даже военные рейды против Сербии не приблизят краха режима Милошевича в той мере, в какой это способен сделать он сам, неспособный к построению эффективной экономики и окруженный союзниками типа России.
Никогда ранее ни социальная риторика, ни политические действия западных стран не были столь не согласованными с тенденциями, задаваемыми реальным ходом хозяйственного прогресса, чем сегодня. С одной стороны, постиндустриальные державы с достойной лучшего применения активностью пытаются политическими и идеологическими средствами установить порядок, с легкой руки К.Поппера часто называемый “открытым обществом”. С другой стороны, все основные тенденции их собственного экономического и социального развития свидетельствуют, что последние несколько десятилетий стали периодом быстрого нарастания их обособленности от остального мира, максимальной замкнутости внутри самих себя. Покровительственные насмешки, которые западные социологи адресуют сегодня бывшим лидерам коммунистического блока, попытавшимся поставить идеологию над реальными хозяйственными процессами, могут показаться вполне невинными по сравнению с тем, как посмеется история над ними самими, наивно полагающими, что их нынешнее могущество может преобразовать весь мир, причем против его собственной воли, не будучи при этом безвозвратно утрачено.
За последние тридцать лет мир радикально изменился. Но что изменило его? Освободительные движения в развивающихся странах? Усилия стран ОПЕК, пытавшихся оспорить хозяйственное доминирование США и Европы? Экономический рост в Юго-Восточной Азии, превративший Страну восходящего солнца в Страну заходящего индекса? Реформы Горбачева, подарившего Восточной Европе свободу, а Германии — ее историческую целостность? На наш взгляд, все эти события либо явились неудачной попыткой воздействовать на направление развития западного мира, либо стали следствием такого развития, продемонстрировавшего не только превосходство постиндустриальной модели над всеми прочими, но и невозможность выживания доиндустриальных по своей сути режимов в современных условиях. Именно хозяйственный и социальный прогресс, сделавший США и ведущие страны Европы постиндустриальными державами, а значительную часть их граждан — носителями постэкономических по своей сути ценностей, обеспечил те эпохальные перемены, современниками и участниками которых мы оказались. Если бы проводимая западными правительствами политика учитывала это обстоятельство в полной мере, она не была бы такой, какой мы ее видим сегодня.
Упаси нас Бог выступать за полное прекращение помощи развивающимся странам или безучастное наблюдение за попранием прав человека. Мы лишь хотим отметить, что в современных условиях постиндустриальные державы являются не только средоточием невиданной экономической и финансовой мощи, но в то же время, о чем почти никогда не говорят социологи, и потенциальным источником беспрецедентной дестабилизации, Внутри них зреют те же противоречия, которые уже проявились достаточно явно на международной арене: нарастает разрыв между новым классом носителей знания и отчужденными слоями населения, чьи- ориентиры вполне материалистичны, а цели — недостижимы. Новое социальное расслоение, ставшее столь же естественным следствием постиндустриального прогресса, как и кризис индустриальной модели, более фундаментально, а соответственно и более опасно, нежели все ранее имевшие место в истории формы классовых различий. Между тем следует иметь в виду, что если в случае экономической дестабилизации азиатских стран, политических кризисов в Восточной Европе или гуманитарной катастрофы в Африке возврат к относительной стабильности может быть осуществлен достаточно быстро, то в условиях, когда источником потрясений окажется сам развитый мир, деструктивные тенденции примут совершенно иной размах. Если признать неоспоримым фактом, что именно технологический и хозяйственный прогресс, достигнутый в рамках западного мира за последние десятилетия, преобразовал современную цивилизацию, то следует согласиться и с тем, что внутренняя стабильность постиндустриальных держав является сегодня основным залогом общемирового прогресса.
Мы не хотим заглядывать далеко в будущее; наша статья, и без того затянувшаяся, посвящена становлению постиндустриализма, и мы вполне осознанно обозначили в подзаголовке его хронологические рамки. Сегодня постиндустриальная система обрела черты завершенности; не свободная, разумеется, от острых противоречий, она развивается на собственной основе по вполне определенным законам. И, каким бы ни стал мир в следующем столетии, несомненно одно: он окажется моноцентричным миром, черты которого будут однозначно заданы направлением развития постиндустриальной цивилизации.
В.Иноземцев. К истории становления постиндустриальной хозяйственной системы (1973—2000)