Образ женщины в японской культуре
1. Образ женщины в культуре. 7
1.1 Женщина в обществе: к истории гендерной проблематики.. 7
1.2 Становление женственности в литературе. 21
1.3 Современные образы женщины... 31
2. Культура Японии как древнейшая из цивилизаций.. 39
2.1 Особенности японского характера и образа жизни.. 39
2.2 Особенности формирования менталитета японцев.. 42
2.3 Особенности быта японской семьи, японский дом... 53
3. Роль женщины в японской культуре. 63
3.1 Японская эстетика: каноны красоты... 63
3.2 Женское начало в семье и отношение к супружеской верности.. 65
3.3 Образ женщины в японской культуре. 68
“...Японский характер можно сравнить
с деревцем, над которым долго
трудился садовод, изгибая, подвязывая,
подпирая его. Если даже избавить
потом такое деревце от пут и
подпорок, дать волю молодым побегам,
то под их свободно разросшейся кроной
все равно сохранятся очертания,
которые были когда-то приданы стволу
и главным ветвям...”
В. Овчинников
“Ветка сакуры”
Какую роль играла и играет сейчас женщина в обществе? Что произошло с понятием «женственности» за несколько столетий? Как сейчас трактуется понятие «пола»? Эти и другие вопросы будут рассмотрены в этой работе. Но сначала пару слов о введении такого революционного разгранечения между полом и гендером.
Еще в 60-х годах нашего столетия понятие гендер в том смысле, как оно сегодня используется – «соотношение полов» или «социально – культурная конструкция сексуальности», - было почти неизвестным. Это понятие служило исключительно для описания правильной категории рода. Большой интерес, который сегодня проявляется к расширенному понятию гендер как открывающему новую познавательную и теоретическую перспективу, указывает на то, что за последние два десятилетия произошло переосмысление понимания социальной организации соотношения полов или, вернее, что соотношение полов только теперь стало яснее восприниматься как форма социальной организации.
Одной из первых обратила внимание на существование системы пол – гендер антрополог Гейл Рубин. Она пыталась разработать новый подход к описанию различения полов, которое является очевидной формой организаци при возникновении общества и культуры. Так, биологическому полу (sex) ,был противопоставлен пол в значении вида (гендер) это противопоставление должно было обратить внимание на социально – культурное формирование сексуальности.
Введение гендера как анализируемая категория дало возможность пересмотра поставленной под вопрос оппозиции между женщинами и мужчинами и одновременно серьезное отношение с этой оппозиции как к механизму иерархии в социальной, культурной и политической реальности. С помощью этой анализируемой категории сделана попытка описать феномен соотношения власти между полами без обращения к ставшему проблемой правило самого «женского» опыта или нынешнего угнетения женщин.
Как раз на фоне этого гендерные исследования предлагают историческую позицию. В результате всех этих разграничений и исследований стал очевидным образец построения иерархии, который нуждается в объяснении.
Японцы... Об этом соседнем народе наша страна с начала нынешнего века знала больше плохого, чем хорошего. Тому были свои причины. Да и то плохое, что мы привыкли слышать о японцах, в целом соответствует действительности и нуждается скорее в объяснении, чем в опровержении. Однако если отрицательные черты японской натуры известны нам процентов на девяносто, то положительные лишь процентов на десять.
Есть типичная шкала чувств, которые сменяются у иностранца по мере того, как он “вживается” в Японию: восхищение — возмущение — понимание.
Японцы иногда сравнивают свою страну со стволом бамбука, окованным сталью и завернутым в пластик. Это точный образ. Туристские достопримечательности, которые, прежде всего, предстают взорам иностранцев, и впрямь кое в чем схожи с экзотической оберткой, сквозь которую местами проглядывает сталь современной индустриальной Японии. Легко подметить новые черты на лице этой страны. Труднее заглянуть в ее душу, прикоснуться к скрытому от посторонних глаз бамбуковому стволу, почувствовать его упругость.
Всякий, кто впервые начинает изучать иностранный язык, знает, что проще запомнить слова, чем осознать, что они могут сочетаться и управляться по совершенно иным, чем у нас, правилам. Грамматический строй родного языка тяготеет над нами как единственный универсальный образец. Это в немалой степени относится и к национальным особенностям ( то есть как бы к грамматике жизни того или иного народа).
Необходимо разобраться в системе представлений, мерок и норм, присущих данному народу; проследить, как, под воздействием каких социальных факторов эти представления, мерки и нормы сложились; и, наконец, определить, в какой мере они воздействуют ныне на человеческие взаимоотношения. Ибо разные личные качества людей проявляются — и оцениваются — на фоне общих представлений и критериев. И лишь зная образец подобающего поведения — общую точку отсчета, - можно судить о мере отклонений от нее, можно понять, как тот или иной поступок предстает глазам данного народа.
Японская культура в своих истоках принадлежит к старейшим культурам человечества. Зародившись в эпоху неолита (VIII тыс. до н. э.), она развивалась непрерывно на единой территории. Островное положение создало для страны специфические условия.Не подвергаясь на протяжении древности и средневековья внешним вторжениям, Япония избежала и опустошительного монгольского нашествия, которое значительно затормозило темпы исторического развития других восточных государств.
Вступление Японии в эпоху феодализма связано с активизацией контактов с Китаем и Кореей, оказавшим воздействие на духовную жизнь страны. Чужие, но переосмысленные по-своему достижения содействовали созданию подлинно Японского художественного стиля, порой более завершенного в своих проявлениях, чем вдохнувшие в него жизнь иноземные прообразы.
Японцы с древнейших времен постигли искусство использовать минимальное пространство с максимальной экономностью и целесообразностью. Необходимость частых перестроек и реконструкций зданий, забота о самоустойчивости содействовали раннему возникновению стандартных элементов, конструктивной четкости соотношения всех частей любого сооружения. Вместе с тем эта рациональность отнюдь не убила живую красоту японской архитектуры. Японцы, с древности обожествлявшие природу, считали, что она не умирает, продолжая свою жизнь в вещах. Отсюда их необыкновенное бережное стремление не убить ее естественной красоты и развившаяся на протяжении многих веков тенденция превратить религию в искусство, а искусство сделать своей религией.
«Природа или культура» — что является исходной причиной существования на протяжении многих веков такой модели социальных отношений между мужчинами и женщинами, в рамках которой один пол присваивал себе право говорить и действовать (и тем самым репрезентировать его интересы) от имени «второго» пола? Можно ли объяснить универсальностью биологического различия универсальную практику субординации женщин в патриархатной культуре, имеет ли здесь место причинно-следственная детерминация? Почему женское, как правило, отождествляется с природным началом, с тем, что подлежит контролю и управлению, в то время как мужское воспринимается как инстанция культуры и социального порядка, как самостоятельное и автономное начало? Существует ли «неизменная сущность» женщины (определяемая все той же биологической трагедией «слабого» пола)? [4, с. 45].
Подавляющее большинство теоретиков, занимающихся тендерными исследованиями сегодня, сочло бы эти вопросы, по меньшей мере, архаическими, в лучшем случае отнесясь к ним как к напоминанию об историчности феминистского дискуса, хотя для исследователей середины 70-х годов этот вопрос был далеко не праздным.
Мифология женского предназначения («женской природы»), легитимировавшая на протяжении многих веков ситуацию угнетения одного пола другим (на пересечении с иными — расовыми, классовыми, этническими линиями социального напряжения), стала предметом переосмысления в работах ранних феминистских теоретиков. Позже феминизм уступил место постфеминизму, а эссенциалистская точка зрения была заменена конструктивистской. В результате концептуальной основой современного феминизма стало понятие гендер, обозначающее все те социальные и культурные нормы, правила и роли, которые общество предписывает людям в зависимости от их биологического пола, а в качестве дисциплинарной (точнее, междисциплинарной) матрицы анализа выступили гендерные исследования, нацеленные на изучение социальных и культурных реализаций биологического пола и различных форм сексуальности.
При более глубоком анализе обнаруживается, что во внесоциальной (внекультурной) сфере ни мужчина, ни женщина «не существуют». Фемининность и маскулинность конституируются в специфических культурных обстоятельствах наряду с классовыми, возрастными, семейными и прочими факторами: то, что описывается как природное, чаще всего является культурно порождаемым. Сексуальность не может быть постигнута в чисто биологических терминах, она не является докультурной физиологической данностью, сферой инстинктов; иначе говоря, сексуальность конституируется в обществе, а не является биологически заданной. У пола есть история. В этом контексте эссенциалистские представления о половых различиях предстают как разновидность патриархатной идеологии, оправдывающей таким образом социальную ситуацию угнетения одного пола другим. Да, физиологическое различие первично (и предшествует любому другому — например, социальному различию), но вопрос заключается в том, как культура пользуется этим изначальным биологическим различием, интерпретируя его, закрепляя с помощью различных конвенций, включая его в игру властных отношений.[57, с. 98].
Иначе говоря, во многих теориях (в отечественной культурологии в частности) культура предстает как нечто объективно всеобщее, имперсональное, как то, что определяет сферу человеческой деятельности в целом, тогда как с феминистской точки зрения за подобными рассуждениями скрывается все та же патриархатная идеология, вольно или невольно оправдывающая существующее положение дел с угнетением женщины через апелляцию к универсальным основаниям человеческого опыта. Так что пробле-матизация природно-биологического имела огромное значение внутри феминистской теории, а проблематизация культурного позволила критически переосмыслить «природу» гуманитарного познания в целом и философию культуры в частности.
Реминисценции на тему эволюции феминистской парадигмы необходимы нам для того, чтобы понять парадоксальную ситуацию, в которой феминистская теория оказалась при пересечении интеллектуальных и политических границ с Запада на Восток. Интеграция феминизма в так называемые «культурные исследования».
Культурология — в отличие от политически ориентированных «культурных исследований» — или не способна, или по определению не может заниматься осмыслением современного состояния нашей культуры: она с неким завидным упорством следует уже отработанным шаблонам и структурам, уделяя основное внимание анализу таких тем, как «понятие культуры» (предполагается, что определений бесконечно много, но Культура все-таки одна), «культура и деятельность», «культура и цивилизация», «культура и контркультура», «культура и субкультуры», «типы культур», «динамика культуры» и т. д.). Удаленность культурологии от практики повседневного бытия не подлежит сомнению: курсы по истории культуры завершаются, как правило, где-то на «серебряном веке» русской культуры.
Тогда как «культурные исследования» создавались в атмосфере напряженных дискуссий по поводу самых насущных проблем современности, изменивших стиль жизни и социальные реалии западных обществ: индустриализация, модернизация, урбанизация, усиливающаяся дезинтеграция локальных общин, коллапс западных колониальных империй и развитие новых форм империализма и неоколониализма, развитие массовых коммуникаций, возрастающая коммодификация культурной жизни, создание глобальной экономики и повсеместное распространение массовой культуры, возникновение новых форм экономически и идеологически мотивированной миграции и возрождение национализма, расового и религиозного притеснения. «Культурные исследования» представляют собой своего рода культурную антропологию современных, постиндустриальных обществ, но также и теорию, понимаемую как практику, активно вторгающуюся в социальные процессы.
Отечественная культурология несет на себе неизгладимую печать культурной логики позднего социализма: она оперирует теми же бинарными оппозициями, в которых имплицитно содержатся те же аксиологические приоритеты (восходящие к эпохе Просвещения) — высокая культура противостоит массовой, духовная культура отделена от материальной, элитарная (и классическая) — от народной, «культура» рассматривается в оппозиции к «цивилизации». Теоретический бинаризм (с его явными аксиологическими приоритетами и стремлением к «экономии одного») в определенной мере был олицетворением тех практик классификации, селекции и последующего исключения или уничтожения, которые советская государственная машина практиковала в сфере самой культуры. Принцип «мультикультурализма» был в корне чужд и советской культурной политике. Степень «различия» внутри советской культуры была (или казалась?) минимальной, а теорией культуры эти различия и вовсе не замечались: опыт многих субкультур по-прежнему оставался невидимым для официальной науки.
Определение мужчины и женщины, различий между женственностью и мужественностью, меняется с течением времени. Разнообразные представления существуют одновременно, приобретая большую или меньшую значимость; их соединяют, соотносят друг с другом, чтобы через различия между полами дать характеристики человека вообще. Осознание факта этих исторических изменений произошло не так давно. Долгое время все полагались на то, что значение слов в этой области остаются неизменными.
Различие по признаку пола не задано и не закреплено природой; оно осуществляется человеком. Оно является культурным конструктом и изменяется вместе с культурой. Это сложение – как показывают современные исследования – включено в исторический процесс развития менталитета и общества. В его создании в каждом отдельном случае может играть значительную роль литература данной эпохи. Таким образом, история литературы обнаруживает двойную связь с историческим изменениям понятия пола.
С одной стороны, литература в своих понятиях человека документирует меняющиеся представления о мужском и женском, а авторы – мужчины и женщины – соотносят себя с определенными специфическими мужскими или женскими нормами письма и пытаются соответствовать обусловленным временем нормам восприятия полов предполагаемого читателя и читательницы. С другой стороны, литературные произведения активно содействовали изменению представлений о характере полов: здесь можно упомянуть о влиянии таких произведений как «Кларисса» Самуэля Ричардсона, «Эмиль» и «Новая Элоиза» Жан-Жака Руссо и «Орландо» Вирджинии Вульф. Исследования по истории литературы должны учитывать наличие этих двух тенденций: изменение литературы под влиянием новых понятий различения полов и изменения самих этих понятий под влиянием новых литературных моделей женского и мужского.
В области политики, права, образования и в трудовой жизни широко утвердилось – по крайней мере, теоретически демократическое отношение к полу, которое до 1800 года выдвигалось феминистками в дебатах о правах человека, в 19 веке сознательно поддерживалось некоторыми массами, а на рубеже 19 и 20 веков с воинственностью отстаивалось представителями движения за права женщин. Используя результаты новых научных исследований и псевдонаучные выводы, поляризация мужского и женского продолжает опираться на биологические данные.
В системе представлений, определяемой различием между мужчиной и женщиной, который совпадает с различием между разумом и чувством, духом и телом, культурой и природой, гуманитарные науки сопоставили себя с «мужской» стороной. Например, в трудах по истории литературы различие полов не играло почти никакой роли вплоть до 1980-х годов. Другая, ранее оставленная без внимания «женская» сторона, оказалась в центре изучения благодаря психологическим исследованиям женственности с их моделью женской сопоставимости, женской этики и женского мышления.
С раннего Нового времени, однако, обнаруживаются и явные проявления пресыщения той нормой личности, которая связывала оба пола с одной стороны, способом, ставшим уже не плодотворным. Во многих отношениях граница между мужским и женским становится мягче, если не стирается вовсе. Медицинские исследователи предложили рассматривать человека в спектре важных в половом отношении признаков, где «мужчину» отделяют от «женщины» пятнадцать промежуточных ступеней, названия которым часто трудно найти в наших языках.
Поскольку в теории отменяется объективная действительность пола по категориям в прошлом истории; результаты исследований в области истории подтверждают и углубляют структурное отрицание общезначимости и временности двусмысленности мужского и женского. Это особенно касается работ по истории медицины и сексуальности 18 века. Изображая происходившие в то время изменения в восприятии и репрезентации женского тела, они опровергают утверждение, что различие полов возникает в процессе присоединения «вторичной» характеристики пола (гендера) как культурного построения к «первичным», неизменным параметрам по признакам пола тела. Скорее напротив, гендер, определяемый сознанием, накладывает «отпечаток на тело». В силу этого различие по категориям гендера и пола теряет смысл, ведь оба имеют характер построения.
Представления о различии полов и связанные с ними нормы поведения, выражаются чаще всего в форме разъяснений особых качеств и обязанностей, преимуществ и ограничений, свойственных женскому полу. Сущность же, природа и предназначение мужчины лишь изредка оказываются ограничены рамками определённого пола. Эта двойственность в подходе лежит и сегодня в основе современных трудов по истории литературы.
Вплоть до 17 века такое мышление узаконивалось антропологической теорией, которая своим авторитетом была обязана Аристотелю: мужчина есть мера человека. Стадии развития человека ведут от ребенка к юноше и женщине, а затем к взрослому мужчине, полностью развившему свои способности. Следовательно, женщина является существом, которое определяет через недостаток мужественности. Определенных женских биологических, физиологических или психологических наборов не существует, все особенности «слабого» пола являются скорее проявлением дефицита того, что свойственно «сильному» полу. Женские половые органы объясняются и изображаются как менее развитые, другие варианты мужских органов; характер женского пола является следствием недостаточности и низкокачественности ее телесных соков, «темпераменту» женщины не хватает теплоты, которая означает полную жизненную силу. Женская кротость есть недостаток мужской смелости, женская приспособляемость и миролюбие есть недостаток мужской способности к утверждению своих позиций.[8, 38].
Ввиду ориентации этого понятия полов исключительно на мужчину как на полноценного человека, исследователи называют его моделью одного пола или понятием «теологической мужественности».
Очевидно, что провозглашение женщины, неполноценным человеком позволяет оправдать ее дискриминацию и женоненавистничество. Особенно религиозная литература и сатира на женщин периода Средневековья и раннего Нового времени изображают подчиненную позицию женщины в обществе и браке как следствие ее неполноценности и этим обосновывают свое презрение к женскому телу (несмотря на его значение для продолжения человеческого рода) и к женскому слову как к бессодержательной болтовне.
Так, феминизм эпохи Возрождения культивирует идеал «героической» женщины, женщины – похожей на мужчину во всем, сильной телом и духом, отличающейся стойкостью, способностью защищаться, смелостью и уверенностью в своих интеллектуальных способностях. То, что идеал может стать действительностью, доказывали, прежде всего, амазонки, которыми восхищалась литература того времени, а так же женские фигуры из Ветхого Завета, имевшие успех в политике и в ведении войн. Такие женщины, как королева Англии Елизавета І и голландская ученая Анна Мари ван Шурман, доказывают, что подобные возможности существовали и в период раннего Нового времени.
Все же нет сомнения в том, что выдвигаемые, например, экономикой или демографической политикой общественные требования и задачи, затрагивающие интересы того или иного класса или нации, имеет большое значение для определения различий между полами и его изменения в процессе истории. В рамках исторических образований изменяется «природа» женщины, смещаются черты характера полов. Процессы изменения общества и идеологии, находящиеся в тесной связи, способствуют процессу изменения полов. Такое взаимодействие проявляется, например, в трудах о воспитании девочек, в большом количестве выходивших в свет в 18 и 19 веках. Программы воспитания и норм женственности в таких трудах обосновывались с точки зрения религии, морали, психологии и биологии; вместе с тем, однако, они явно ориентировались на экономические требования, выдвигаемые данной эпохой для определения сословия.
Начало социальной истории полов положила Карин Хаузен в программной работе «Поляризация характеров полов – Отражение диссоциации трудовой деятельности и семейной жизни».
Острое двусмыслие характеров мужского и женского полов, был «изобретен» в последней трети 18 века, чтобы иметь возможность объективно обосновать вытеснение женщин из области трудовой деятельности в задуманную как контраст сферу частной семейной жизни с помощью доводов о соответствующих женскому существу наклонностях и этическом предназначении женщины. Будучи провозглашенной надеждой хранительницей той добродетели самоотречения, от которой мужчина, ввиду конкурентной борьбы, вызванной условиями капитализма, должен был отказаться, женщина берет на себя психологически важную заменяющую роль. Классово–экономическая обусловленная различиями модели полов проявляется, прежде всего, в том, что это противопоставление имело силу только для буржуазного сословия, или, может быть, также для некоторой части промышленных рабочих и не распространялось на – еще не знающие разделение труда – крестьянские семьи и домашнюю прислугу.
Общественные ограничения характера женского пола приводят в конце 18 века в плане истории развития идей к резкому взаимному противодействию революционной идеи свободы человека и буржуазной логики свободы человека, и буржуазной логики несвободы женщины. В социально – психологическом плане это противоречие можно рассматривать как заменяемое построение: принципиальная неуверенность в будущем перед лицом угрозы нарушения сословного порядка в эпоху французской и индустриальной революций смягчает традиционные сохранения строгой иерархии полов.
Представительницами женской истории, за которую утвердилась сомнительная репутация особенной науки, уже с первых ее шагов отводилась роль рыночных торговок – зазывал. Если к началу 70-х годов речь шла еще о новом «продукте», к которому нужно было привлечь внимание историографов, то сейчас их самообожествления отражают разочарование и возмущение тем, что во многих случаях все еще остается неуслышанным требование признание пола как одной из центральных категорий общественного устройства, имеющей значение для каждой сферы исторического мышления. Здесь господствует своеобразное несоответствие между оживленной и заключающей в себе большой научный потенциал исследовательской деятельностью, с одной стороны, и даже частичным игнорированием результатов этой деятельности, с другой стороны.
Причина в этом кроется не в последнюю очередь в самой истории возникновения и развития женской истории и истории полов. Получив толчок от нового женского движения начала 70-х годов и находясь в тесной с ним связи, некоторые историки затруднялись, а другие считали ненужным настаивать на четком разграничении между политическими программами и научными исследованиями. Поиски собственной истории, на которые способствовали появлению первых работ, написанных в большинстве женщинами, вызывали иногда не совсем несправедливые упреки в недостатке объективности. И все же очень многие до сих пор пользуются первыми успехами женского движения. В частности, открытием новых областей и источников исторической науки, которые специалисты ранее не принимали во внимание или пренебрегали ими как исторически незначимыми. В этих первых исследованиях делался особенный уклон на различные женские движения, на формы организаций и жизненные понятия женщин, а также на «женские сферы». Необходимо было дать «героиням» возможность быть увиденными и услышанными. Выявлялись и объяснялись факты угнетения женщин.
Большинство историков женщин уже в середине 70-х годов переключились от истории женщин к истории полов. Американские женщины – историки Герда Лернер, Джоан Келли первыми выступили за замену понятий «история женщин» понятием «история полов».
История женщин считалась теперь лишь переходным феноменом, который был необходим для процесса осознания и доведения до широкого сознания и в конечном итоге, должен был быть заменен историей отношений полов. Речь шла не только о том, чтобы постепенно, посредством все возрастающего количества исследований, теперь обращавших внимание на женщин, устранить «половинчатость науки о полах», но и о постоянном учете мужского фактора, даже если исследования все еще часто обращались главным образом на женщинах. Для этого нужно было разрушить прочную основу якобы «всеобщей» истории, в которой женщины до сих пор брали на себя роль особого случая, и, принимая во внимание разнообразие полов, создать новый.
Такой подход вызвал широкое одобрение во многих странах. Начались оживленные дебаты по поводу определения «пола», которые опровергли все разговоры о том, что история полов не обладает достаточной теоретической базой. Сознание того, что под «женственностью» и «мужественностью» нужно понимать не природно-естественную категорию, а социокультурные строения бытия, созданные в рамках исследований, меняющиеся и изменяемые в зависимости от соединения культуры и истории, дало себе путь вопреки представлению о изначально заложенной полового соответствия, которого невозможно избежать. В результате замены природной классификации на созданную культурой, принадлежность к определенному полу была освобождена от ее биологического определения и включена в канон социально обусловленных рамок классификации. Это привело к отказу то универсальной категории «женщина» как описания коллективного соответствия, которая употреблялась без изменения и, вследствие этого, обнаруживала свой дискриминационный характер в отношении класса и расы. «Женственность» и «мужественность» изменяются в зависимости от различных исторических связей и пересекаются с другими исследованиями, созданными соответствиями, такими как класс, поколение, вероисповедание, региональная или этническая принадлежность. Таким образом, пол становиться одним из ведущих понятий для определения исторической действительности. [12, с. 58].
Более близкое родство история полов обнаруживает с социальной историей. Соответственно более сложно протекают процессы обобщения и разделения между ними, что можно сравнить с близостью и отчуждением в отношениях между отцом и подрастающей дочерью. Социальная история в том виде, как она складывается с 60-х годов, претендуя, и не без основания, на признание ее заслуг в проявлении особого интереса к новым областям исторической действительности, а также в новой постановке вопросов и предоставлений объектов изучения, что, в итоге, способствовало появлению женщин в поле зрения ученых. По крайней мере, объекты, с которыми работали специалисты по социальной истории, включали, как правило, представителей обоих полов. Под всей социальной истории достаточно места и для категории «пол».
Но как раз это в последнее время подвергается сомнению со стороны исследователей истории женщин и истории полов. Такое расследование обуславливается тем, что социальная история и история общества пишутся все еще без учета «гендерного» вида. Однако большинство женщин – историков, которые занимаются историей полов, едва ли собираются поставить под вопрос идеи и методы социальной истории.
Между тем многие исследования показали, что теория модернизации, понятая как модель центрального направления развития и имеющая силу вроде бы для общества вообще, при учете обоих полов быстро наталкивается на свои границы.
Касающаяся всего общества модернизация обладала для мужчин и женщин во многих областях специально разными последствиями, которые, кроме того, расходились по времени их движения, темпам и возможным переходным моментам.
Здесь можно остановиться на нескольких примерах современной семьи, которая была выдвинута в конце 18-го и в 19-ом веке, реализована буржуазией, закрепила структуры неравенства, прежде всего ущерб женщинам. Женщины долгое время с трудом добивались возможности участвовать в политике (по формулировкам закона об избирательном праве). Наблюдаемые на рынке труда специализация, либо совсем не касалась женщин, либо касались их только частично и имели другие последствия для них. Показателем в этом отношении может служить многоступенчатая профессиональная группа домашней прислуги и дворовых людей, которая в 19 веке пережила процесс слияния функций, в результате чего появилась чисто женская «профессия» служанки, выполняющей любую работу.
Свойственное теории изменения концентрации внимания на процессе развития привело к тому, что не были учтены устаревшие традиции и казавшиеся неизменными соотношения, такие как соотношения полов. В соответствии с результатами многочисленных исследований, нормы, касающиеся полов, скорее становились более жесткими, чем изменялись или ослаблялись. Социальный контроль над их выполнением происходил не бюрократически, а на личностном уровне.
Понятия класса, которому отдается предпочтение в социальной истории, должен быть пересмотрен. Исходя из основного о том, что сословное общество эпохи Абсолютизма примерно с 1800 года последовательно перерастает в классовое общество, специалисты по социальной истории уделяли таким критериям, как пол, лишь второстепенную роль по отношению к классовой принадлежности. При этом игнорировались феномены, которые препятствовали стиранию классовых различий и касавшиеся преимущественно женщин, например, отсутствие или непостоянность трудовой деятельности, а также дальнейшее существование сфер деятельности, не определяемых как наемный труд. Процессы разработки модели образования классов подразумевают следующее простое развитие: классовое положение – классовое поведение – классовое поведение. Включение женщин в такие модели было затруднено, поскольку женщины на некоторых из этих ступеней вообще не представлены, а на других представлены лишь незначительно.[5, с. 79].
Процесс переосмысления начался, когда категория «класса» стала привлекать внимание истории женщин и истории полов. В ряде исследований о ситуации работниц был обнаружен особый ритм женского труда. При этом отсутствие женских организационных структур объяснялось не столько недостаточной готовностью работниц к их созданию, сколько мужским безразличием. Кроме того, исследования выявили области, отрасли и периоды времени, в которых женщины проявляли политическое сознание. То, что оба научных подхода поставили в один ряд вопрос о «классе и поле», способствовало, с одной стороны, их плодотворному сближению. Однако, с другой стороны, вместо «и» зачастую имелось ввиду «или», что приводило к тому, что обе категории социального несоответствия становились конкурирующими факторами, из которых в итоге один или другой воспринимался как главный. Однако, таким образом, создавался ложный исторический субъект, который выбирал между возможностью чувствовать и действовать либо «прежде всего, как женщина», либо «прежде всего, как рабочий». Но работница не оставляла своей женственности за воротами завода, так же как и учитель мужской гимназии в своем чисто мужском заведении не действовал и не размышлял как нейтральный в отношении пола гражданин. Самооценка, мировосприятие, формы коммуникаций, образцы поведения были результатом сплетения этих двух – и других – особенностей.
Для большинства женщин 19 и начала 20 века, которые либо вообще не принимали участия в трудовой и политической жизни, либо делали это лишь нерегулярно, культурный уровень класса, к которому они принадлежали, имели большое значение. В исследованиях о буржуазии уже неоднократно отмечалось влияние вида культуры на процесс создания классов, поскольку класс буржуазии нельзя назвать однородным с точки зрения его положения в обществе и их представителей. При этом стало легче ввести в рассмотрение и родственниц этого класса, что иногда приводило к тому, что категория класса не столько дополнялась, сколько заменялась категорией «культуры». Что же касается историографии рабочего класса, которая исследовала в основном структуру, то здесь виды культуры долгое время вообще не рассматривались.
Культура в этом смысле создает и разделяет ментальные, моральные и эстетические категории, оказывает влияние на восприятие человеком действительности и на связанные с этим восприятием мнения и действия, причем они в мере различаются в зависимости от принадлежности к определенному полу и к определенному классу.
Социокультурное классовое соответствие формируется, познается и передается на малом уровне в различных сферах, например, на предприятии, в объединении, в семье, среди соседей, в партии, в профсоюзе или в общине. Прохождение в этих сферах процессы общения, а также в результате накопления опыта складывается как классовое, так и половое соответствие. При этом не одна из них не является главной. Даже в тех сферах, в которых уже господствует исключительно один пол, речь идет о сохранении и отграничении своей половой идентичности. Собственно женские ниши и сети уже исследовались с этой точки зрения, прежде всего, специалистами по истории женщин. Что же касается истории политики и экономики, то она еще почти не изучалась с учетом гендерного вида и представляет собой многообещающий материал для новых исследований с точки зрения истории мужчин.
Уделяя больше внимания виду взаимосвязанности, можно добиться соединения категорий «класс» и «пол».
Во взаимном общении действующие лица истории рассуждая, создавали сходства и различия по признаку класса и пола. Они на собственном опыте испытывали эти сходства и различия, перепроверяли их, закрепляли, передавали по традиции и, таким образом, усиливали сознание своего неравенства.
Нужно стремиться соединить социальную историю и историю полов в «общей истории общества», которая бы обходилась без иерархии категорий и значимостей, принимала бы во внимание как женскую, так мужскую часть истории, а и также сформировывала уже существующие теории.
Наличие «женского» в женщине или «сама женственность» - эти речевые обороты знакомы каждому. Откуда же у всех знание о том, что является «женственным»? По историческим данным этот вопрос как таковой начал задаваться ещё в 18 веке.
Определение половых ролей и возможностей отношений между полами является основой феминистской критики, появляется уже из того наблюдения, что рассуждения о полах подвержены историческим изменениям. Исходя из этого друг другу сопоставляются два течения: первое - это устоявшаяся модель эпохи Просвещения, втрое - это то, что мы знаем и понимаем с самого рождения и против которой борется феминистское движение с самого своего зарождения.
Психоисторическая значимость героини Ж.-Ж. Руссо.
Утвердившийся в 18 веке довод о полах, который впервые нашел выражение в работах Руссо и оказал огромное влияние на последующие эпохи. Его работа «Эмиль» явилась исторически первой и имевшей невероятный успех относительно «новой женственности» и, тем самым, нового рассуждения о женщине.
В тогдашней Европе его произведения нашли необыкновенно широкий отклик. В России же распространение идей Руссо определялось двумя факторами: во-первых, за счёт непосредственного влияния западноевропейского Просвещения на русскую культуру и, во-вторых, за счёт последующего влияния на нее немецкого романтизма и идеалистической философии. В результате этих влияний рассуждения о полах, инициированные Руссо, наложили отпечаток на русскую литературу 19 века, а вследствие этого и на русский менталитет, и это при том, что в феодально-патриархальной структуре русского общества того времени, отсутствовало то самое «третье сословие» (мещан, «граждан», «буржуа»), которое в Западной Европе служило носителем и распространителем этого нового довода. С другой стороны, представление Руссо о «женской природе» соответствовало традиционным религиозным представлениям, таким как понятию его героини - женственной божественной мудрости.
Роман Руссо, осуществивший поистине эпохальный переворот, неоднократно становился мишенью феминистской критики, причем в разных видах. Его влияния открываются при анализе моделей мужчины и женщины с точки зрения разработанных им психических структур.
Если рассматривать идею Руссо в связи своего времени, то это коренное изменение понятии женщины, является лишь частью того общего изменения представлений, которое характеризует смену эпох с наступлением исторического нового времени («буржуазного»). Это время возникновения современного отдельного человека; время глубоких изменений основных представлений, связанных с образом жизни и работой мужчин; время возникновения новой семьи в связи с разделением трудовой деятельности и семейной жизни; время, когда ребенок становится важным, прежде всего как ребенок, а не как несовершенный взрослый; время, когда по-новому вводится «материнский инстинкт».
Используя вопрос о схождении полов, как основной для рассуждения в какой мере женщина является существом рода «человека», Руссо отвечает со справедливой логикой: во всем, что же касается пола, женщина равна мужчине, т.е. человеку ;во всем, что касается половой принадлежности, они различны.
Вытесненные за пределы мира мужского разумного порядка (своим, иногда, своеобразным поведением (истерия), до их физического уничижения (половое созревание, беременность) женщины, в конечном счёте, оказываются «тайной» - «загадкой женского», над которой, как позднее считал Фрейд, мужчинам приходилось ломать голову. Но на самом деле как таковой «тайны» и не было. Всего-навсего главная героиня Руссо была так воспитана и для того, чтобы компенсировать свои «слабости» женщина должна пытаться понравиться мужчине и стать для него милой, с тем, чтобы получить в его лице господина и чтобы, затем сделать его жизнь внутри дома настолько приятной, что он не будет искать удовольствия вне семьи; однако, прежде всего, она должна добиться его расположения, чтобы он захотел дать ей и ее детям, то в чем они нуждаются для жизни. То, что женщина в поисках средств существования оказывается полностью отданной на волю мужчины, его отношения к ней, полностью лишает ее какой бы то ни было почвы, на которой она бы могла «стоять».[ 8 c. 33].
Таким образом, очень многое зависит от того, удастся ли женщине понравиться мужчине, угадать его желания, покориться его воле: ее собственное существование, целостность и счастье семьи и, тем самым, - не устаёт уверять Руссо - также благополучие общества.
Так, женщина создана для того, чтобы нравиться мужчине, и она должна учиться этому во всевозможных областях; однако, конечно, нужно избегать «фальшивого» желания нравиться, например, желания нравиться всем мужчинам, а не одному, или чрезмерных трат в покупке нарядов и т.п.. Она должна развивать «милые таланты», но ни в коем случае не доводить их до занятия искусством. Высшим требованием к ней является сдержанность, стыдливость, но, с другой стороны, она должна быть кокеткой и уметь использовать свои женские искусства, чтобы привязать мужчину к дому. К особым её достоинствам относиться умение выбирать обходные пути для того, чтобы умилостивить разгневанного мужчину или хитростью установить согласие между детьми; природная женская хитрость, однако, не должна перерождаться в неискренность и т.д.
Женщина не только становиться в качестве «другого» чем-то чужеродным для мужчины, не только обозначается им как «тайна». Для неё самой, зависящей от построенного на противоречиях мужского довода, обязывающего, однако, на то, чтобы определить её сущность; для неё как соглашающейся со всеми противоречивыми мужскими желаниями и страхами, необыкновенно трудно быть убеждённой в самой себе.
Руссо так же не обходит стороной взаимоотношения и значение связи матери и дочери, в особенности значение глубины взаимной любви, которая привязывает дочь к матери и, вероятно, мать к дочери: новый вид подавления патриархальным обществом, препятствия в развитии и становлении личности, отчуждение сексуальности и т.д. девушка узнаёт не с мужчиной, а, прежде всего, и в основном с матерью.[9 с. 44].
Структура Руссо явила собой мощный толчок исторического развития, ограничила женщину в ее человеческих возможностях. Поскольку соотношение полов, независимо от вида господства/подчинения, понимается как взаимодополняющее, то недолжен ли и мужчина при таком разделении способностей и характеристик терять в чем-то существенном?
Как показывает Руссо, мужчина не лишается тех качеств, которые отводятся женщине; «разделение» проявляется скорее как остановка женщины на более низкой ступени развития способностей, в то время как мужчина добавляет к этим способностям новые.
Конструкты женственности у Л.Н. Толстого.
«Крейцерова соната» Толстого стала выдающимся событием в литературной жизни конца 80-х годов прошлого столетия.
В этом не очень популярном произведении, но сделавшем много шума в своё время, речь идёт об отношениях между мужчиной и женщиной и, кроме того, о браке как общественном институте. На примере отдельно взятого брака демонстрируется, как именно общественная конструкция любви и брака неизбежно ведет к моральной гибели обоих супругов, к катастрофе, к убийству, причем убийство замещает самоубийство, мысль о котором посещает неоднократно как мужа, так и жену. Конечным результатом выяснения причин этого становится пропаганда новых норм поведения, революционно отрицающих все ранее принятые общественные нормы. Эти новые нормы претендуют одновременно на возможность решения проблемы пола, любви и брака для каждого в отдельности.
Скандальность позиции этого «Я» состоит в том, что она, на первый взгляд, находиться в противоречии со всей системой ценностей общества, с его жизненной практикой и привычным осмыслением действительности. Но несмотря на этот образ идущего в разделении с обществом человека, Толстой оказывается связан общественными доводами своего времени намного сильнее, чем считалось ранее, и даже сильнее чем осознавал сам писатель, когда столь резко формулировал свое неприятие культурных стандартов. Это касается прежде всего довода, в который он повторно включается в своем тексте «Крейцерова соната», т.е. гендерного исследования. В соответствии с метафорой, одного писателя того времени, этот текст может рассматриваться как полотно, сотканное из нитей дискурса, которые служат проводниками в нем и совмещают его; но вместе с тем этот текст является собой показателем данного исследования. Тот факт, что на основании этого Толстой становится участником одного из центральных исследований своего времени – гендерного исследования, - подтверждаются действия, где выявляются первые фактики огромной теории – тема различения полов.
Герои, проводящие время в дороге, горячо спорят о том, о чем спорит в это время вся Европа, а именно: об институте семьи, о возможностях расторжения брака и, не в последнюю очередь, о вопросе, занимающим с некоторых пор многие умы: о женском образовании и эмансипации. Спектр тогдашних споров о гендерных ролях расширяется, но все же не выходит за рамки исследований. Но далее становится понятной противоречивость этого довода, поскольку разоблачается та общественная действительность, те культурные стандарты, которые независимо от всех споров того времени о равноправии полов и т.п. действительно определяют мысли, действия и чувства мужчины и женщины. Общественная действительность, социализация человека это те факторы, которые ведут к изменению психики и ненависти между полами.
В ранних своих произведениях Толстой воспевал близость женщины к природе и, придерживаясь романтических традиций, возвеличивал ее до спасительницы погрязшего в пороках общества. Теперь же от этого положительного представления ничего не осталось. Хотя женщина и является жертвой общественных обсуждений, но вместе с тем и, прежде всего она является непосредственной носительницей этих обсуждений. Естественность женщины сводится теперь лишь к ее животной сущности, инстинктивной стороне, она «запятнана» чувственностью, которая одновременно осуждается как нечто противоестественное. В этом моменте Толстой в некоторой степени движется в своих доводах по кругу, при этом он в очередной раз проявляет себя как верный последователь философии Руссо, который сформулировал в первую очередь весьма противоречивые идеи о «женщине». Согласно Руссо, в женщине непременно следует воспитывать «естественную стыдливость».
Толстой обращается к модели женственности, которая сложилась в Западной Европе после смены рассуждений о равноправии полов, характерной для эпохи Просвещения, под влиянием натурфилософии Руссо. Эта модель, не в последнюю очередь в результате распространения литературы романтизма, определяла коллективное мышление в России. И все еще определяет его. Художественные образы, создаваемые в литературе, разделяют женственное на идеализируемую и демоническую фигуры: это и воплощенная «вечная женственность», и порочность, святая и блудница, ангел и демон. При этом женщина всегда сравнивается с природой.
С помощью социальной критики, сформулированной на поверхностном уровне, Толстой разоблачает социальную модель гендерных ролей с ее двойной моралью и лицемерием.
Однако это не исключает того факта, что, разоблачая общество, он одновременно является участником развернувшегося в этом в этом обществе двойственного рассуждения о женственности. Герой Толстого словно переживает коллективный психоз извращенного общества; он воображает себя стоящим вне этого общества, но все же является связанным с ним в более значительной степени, чем он способен это осознать в своем гневе. С помощью убийства жены и воображемого принесения ее в жертву инсценируется как акт желанного самоисцеления, избавления от непреодоленного и вытесненного из жизни. Своим текстом Толстой включается в литературный довод о женском мертвом теле и при этом в определенной степени избавляется от того, «другого», «животного», что он перенес на вою героиню. При этом избавлении от жены происходит не только в момент смерти, но и после нее, когда разрушается ее красота и, следовательно, ее чувственная притягательность. Только тогда она может заслужить признание как человек, как партнер, имеющий равные права и не несущий более с собой страха.
Сама «Крейцерова соната» провела очевидные параллели автобиографии Толстого. Самым неприятным произведением стала для супруги Толстого. Ведь она не могла не читать его как психограмму своего собственного брака и в женском образе не видеть, прежде всего, искаженное изображение себя самой. В то же время она своей реакцией, почти граничащей с мазохизмом, пыталась доказать себе, своему окружению и общественности, что это произведение никаким образом ее не касается.
Прошло более ста лет, прежде чем в 1994 году текст под названием «Чья вина?» и с подзаголовком «По поводу Крейцеровой сонаты. Написан женой Льва Толстого», посвященный сюжету толстовской «Крейцеровой сонаты», истории семейной жизни, проблеме ревности и убийства супруги, наконец-то был опубликован. До этого никто не осмеливался противопоставить столь драматично изображенному мужскому «я» в произведении Толстого женский голос.
Это произведение являет собой лишь «женский роман». Если текст Толстого определяется мучительными поисками правды и решением «общечеловеческих вопросов», то его жена в своем тексте ищет не правду, а лишь разбирает вопрос вины, и однозначно приписывает вину мужчине и, тем самым, своему мужу.
Восприятие этого текста характеризует доводы о роли полов в сегодняшней России. Но сам текст может и должен рассматриваться, прежде всего, как мнение, важное для гендерного исследования конца 19 столетия, поскольку в своей системе ценностей и смысловых построениях он отражает закодированное в той культуре различие между полами; иными словами, те представления о женственности и мужественности, ту систему врожденной модели, которая определяла общественную реальность того времени на реально воспринимаемом уровне поведения, так и на уровне моделей мышления и стандартизации чувства.
В своем тексте Толстая попыталась показать ту разницу любви, которая живет в мужчине и женщине. У мужчин на первом плане – любовь материнская; у женщины на первом плане – идеализация, поэзия любви, ласковость, а потом уже пробуждение половое.
Толстая отражает и переводит в художественный образ ту модель женственности, которая с 19 века и до сего времени считается естественной, природной: идеальное представление о женщине, приписывающее ей все положительные черты. Особенно сформулированном идеале Руссо. Этот идеал раскрывает «природную» сущность женщины. На основании этого делается вывод ее подчиненности мужчине. Социализация, воспитание женщины, по мысли Руссо, помогает привить ей эти истинно «природные» черты, после чего происходит «преображение» заявленного идеала женственности в саму «природу» женщин.
Бестелесная любовь, имеющая единственной своей целью душевное и духовное признание со стороны другого – со стороны мужского, и через это признание – стремление к самоутверждению личности. Половое влечение напротив, не только считается противоестественным и чуждым для женской любви, но и рассматривается как агрессивный акт, ставящий под угрозу идентичность женского «я» и разрушающий ее. Поэтому текст Толстой подсознательно самым тесным образом связан с рассказом Толстого, ведь оба эти произведения абсолютно соответствуют культуре 19 века и в отличие от других эпох не рассматривают сексуальность как составную часть человеческого существования, а понимают ее как нечто чрезвычайно опасное и разрушительное. Правда, в тексте Толстой – мужчина осознает это, но не делает соответствующих выводов.
На то, какую важную роль в тексте Толстой играет осознание и утверждение собственного «Я», указывает как сама постановка темы идеальной любви, так и художественное решение центральной женской фигуры, которая изображается не только как преданная мать, но и как женщина, обладающая амбициями (непрофессиональными) писательницы и художницы, то есть претендующая на традиционно мужские формы поиска своего «я» и самовыражения
Осознать происходившие события в нашей стране за последние десятилетия сложно, поскольку слишком огромны и быстры были перемены. Изменения в гендерных отношениях были существенны, но они входили в сознание сложными путями, понятия часто появлялись, выходя из мечты. Путь от замкнутых и "завершенных" советских времен к открытому времени сопровождался ощущением "выращивания" самого понятия пола.
Много раз говорилось о том, что образ Великой Матери в традиционных патриархальных обществах является лишь декоративным элементом, скрывающим власть мужчин. У нас он был и показателем некоторой неотчетливо обозначенной женской власти. То есть он указывал на смешанность отношений, где "матриархальная" часть во власти пусть в небольшой степени, но присутствовала.
В культе Великой Богини выразилось архаическое представление о том, что воспроизведение, рождение вообще есть творчество только женщины. Поэтому дополняющая роль Богини-Матери не была столь уж далека от тяжелой жизни того времени. Пропаганда посредством архитектуры, скульптуры, живописи, плаката убеждала, что система окончательно сложилась и утвердилась навсегда. Образ женщины здесь играл свою еще не совсем осознанную роль, он был одной из частей этого сталинского стиля и, несомненно, имел особый магический вес. Женские силуэты с мужскими прямоугольными плечами пиджаков (по моде того времени) на фоне вечерних окон, за которыми виделись вдалеке высотные здания... Эти силуэты контурно совпадали с монументальными плечами высотных зданий, словно повторявшими их, устремленными ввысь и уходящими тяжестью вниз.
Перехода из советской эпохи в нынешнее неопределенное время сопровождался "выращиванием пола", прорастанием значимости самой структуры пола и новых гендерных понятий в нашем обществе. Причем черты той эпохи неожиданным образом проявляются и сейчас. Оказалось, как ни странно, что отчетливо не формулируемые гендерные проекты по-своему актуальны. Избавление нашего общества от мечты об идеальном обществе идет параллельно с гораздо более правильными попытками поиска новых гендерных смыслов и образов в западном обществе. То, что у нас являлось в виде продвинутых в будущее неясных социальных проектов, в какой-то степени повторяется на Западе, но приходит как обыденность вместе с новыми технологическими, виртуальными, биологическими, компьютерными возможностями.
Продвижение во времени от 50-х к 90-м годам в русском обществе сопровождается изменением визуального (и смыслового) женского образа — из мощной древности происходит восхождение, а может быть, и нисхождение — к новому. Эта вытеснила устойчивый и безвременный (бессменный) образ женщины средних лет. Происходило обретение пола, из древности он быстро вышел в класс с развитой гендерной структурой общества.
Древность — вот одна из оппозиций, определяющих взаимодействие женского образа того времени и сегодняшних дней. В нынешних изображениях пол подразумевается как биологическая обыденность и ценность, он является несомненным предметом женственного. Образы женщин прошлых лет были заменен на более современные. Молодые женщины, явившиеся сейчас как будто из долгого плена, из завороженности, из каменной скорлупы, быстро перешли в разряд ускользающей виртуальности.
Гендерные отношения — это еще одна важнейшая сила напряженной структуры социализации ума.
Разрушение и растворение нереальных конструкций прошедшей эпохи не могло пройти бесследно для будущего понимания гендерных смыслов в нашей культуре.
Женщина в произведениях А. Марининой
В российском обществе «женская литература» играет существенную роль отнюдь не как феномен, «созданный женщинами для женщин». Вместе с тем, оставляя в стороне прочие хорошо известные функции массовой литературы, отмечают ту роль, которую она играет в сознании женщиной своего нового положения в быстро меняющемся, не стабилизированном мире, в котором утрачены четкие границы не только в области социальных и культурных норм, но и в области полоролевого взаимодействия, в области формирования гендерных стереотипов
Из всех авторов женских детективов наиболее яркое развитие «граничности» женщины в современной российской ситуации выражены в произведениях Александры Марининой, занимающей первое место по издаваемости на книжном рынке России.
Термин «граничность» показывает кризис «гендерного отождествления», который наблюдается в российском обществе последнего времени.
Образы «женственности» и «мужественности», созданные в предшествующие периоды, вступают в резкое противоречие с новыми гендерными ролями и статусами, формирование которых наблюдается в современной российской культуре. Естественно, что кризис соответствия сильнее всего сказывается на женщине – наименее социально и культурно защищенном субъекте современных процессов. Уже в который раз общество решает вопрос о том, что значит быть женщиной (мужчиной) в социокультурном понимании.
Александра Маринина не только отражает в своих произведениях ситуацию кризиса соответствия, но и сама является ее иллюстрацией. Помимо известных биографических данных, занимаясь «традиционно мужским» делом – написанием детективов, - Маринина воспроизводит в своем творчестве «женские нормы письма», что, конечно же, влияет на систему художественных образов, на выбор главных героев и приписывание им определенных качеств и мотивов деятельности, поведенческих и психологических стереотипов. Вместе с тем, А. Маринина в своих детективах создает (и в равной степени отражает) новые модели «женственности» и «мужественности». Создает уровни самооценки самой женщины, уровни ее социокультурных притязаний, средства и способы ее вписывания в статус иерархии современного общества. Для А. Марининой детектив стал своеобразной «лабораторией», в которой создаются новые образы и стереотипы «женственности». Детектив дает возможность исследовать поведение женщин на границе нормальной и анормальной жизни; на границе осмысления преступления, его совершения и его расследования; на границе зла и добра, нормы и ее нарушения. Поэтому в детективах А. Марининой женские персонажи превосходят мужские не только числом, но и разнообразием характеров. В произведениях А. Марининой женщина не столько страдательная сторона, не столько жертва, сколько активная личность, организующая обстоятельства, а не подчиняющаяся им.
Главная героиня А. Марининой – Анастасия Каменская, которая является образом в создании нового гендерного вида. Ее образ женщины, интеллектуальный потенциал которой во много раз превышает аналогичные способности окружающих ее мужчин. Это женщина, занимающаяся мужской профессией, в мужском коллективе в типично мужской сфере деятельности и достигающей в ней отличных профессиональных качеств. Делая свой разум основным средством профессиональной реализации, Каменская утрачивает качество, традиционно характерное женщине: способность к отторжению чувственно – эмоциональной сферы.
Своеобразие А. Каменской не в том, что она отказывается «быть женщиной» в силу профессионально – карьерных обстоятельств, а в том, что в этом образе выражается типичная по отношению к женщине современная ситуация: она вынуждена находиться на границе допустимого «риска жизни».
Отсутствие гендерного соответствия рождает интересный феномен: ее перестают бояться мужчины, находящиеся в глубоком кризисе, душевной сумятице или в ситуации выбора. Мужчины «принимают ее за свою» - постоянный феномен, проходящий во многих произведениях. Отсутствие гендерной идентичности у Насти, ее «граничность» приводит, однако, не к признанию ее антиженственности, а к выводу ее необычности как женщины, лишенной женских стереотипных качеств. Потеря Настей гендерного соответствия имеет еще одно последствие. Эмоциональная холодность, которая принимается Настей за самодостатачность и силу характера, оборачивается не только неспособностью любить, в которой она неоднократно признается со страниц произведений А. Марининой, но и нравственной ущербностью.
Нравственный выбор Насти Каменской осуществляется с ее определенных позиций: именно ее человеческие, а не «женские» качества, вступая в противоречие с мужскими стереотипами ее профессиональной сферы деятельности, дают Насте возможность выйти за границы понимания служебного долга на общечеловеческую (в определенном смысле безличную) позицию, которая всегда оказывается правильной, нравственно безупречной, но профессионально очень уязвимой и не совсем правильной. «Безличность» Насти, стертость ее «гендерных» черт дают ей возможность выхода из ограниченно – профессионального, ограниченно – человеческого, дают возможность переступить границы, установленные обществом, нормы, навязанные мужским миром, мужским профессиональным кодексом чести.
Настя находится «между», сохраняя свою одинокость, неповторимость, «граничность». В этом ее свобода, социально – психологической идентификаци: она может быть с кем угодно, в любой роли, в любом облике. Это создает особую драматичность ее существования, где ее неповторимость становиться гарантией избегания неприятностей, определенностей и непредсказуемости мира, в котором она обитает.
Каменскую в любой момент могут убрать, уничтожить как профессионала не из-за профессинальных ошибок, а из-за того, что она женщина, занимающаяся не предназначенной для женщины работой. Поэтому как профессионал – женщина Анастасия очень уязвима: в связи системно – общественных, в том числе гендерных, стереотипов, она либо женщина, либо профессионал.
В образе Анастасии Каменской отражается новый тип женственности, воплощающей новую гендерную ориентацию в современной российской культуре и потому являющейся «граничной», разрушающей, расшатывающей привычные гендерные стереотипы. Женщина становится сильной, самодостаточной, профессионально состоявшейся одиночкой, надеющейся только на себя. В этом плане новая гендерная ориентация, опровергающая традиционно – обожествленную или формально – уравнительную советскую системы гендерных статусов, выделяет неповторимость женщины современной социокультурной ситуации. Женщина, воплощающая новые гендерные ориентации и осознающая это, становится активным, не стабилизирующим фактором, способствующим падению стереотипов «мужского мира» после советской эпохи. Осознание новых гендерных ориентаций в современной культуре связано с существенным расширением личного пространства женщины, с проявлением ее социальных и гендерных статусов.[18 c. 32].
Женщина как цель и как средство в отечественной рекламе.
Было очевидно, какой драматической была первоначальная реакция именно женской части аудитории страны на появившуюся телерекламу. Это была не просто реакция на новшество из – за заграницы, но реакция "советских людей" на образ «чужой жизни», проникающий в их доме.
Это была не просто реакция бедных на показ жизни богатых, но реакция потребителей из «бедной» экономики на показ «богатой» экономики. Наконец, это была не просто реакция женщин на демонстрацию иного понятия женщины, но это стало кризисом автоматизированного понимания. Нормативным представлениям о женской судьбе, о той самой "доле" в условиях, когда менять ее они уже (еще) не могли.
В российских условиях феминистическая критика, в том числе критика рекламы, обнаруживается на фоне таких развитий, которые мало или очень мало напоминают обстоятельства ее относительно недавнего возникновения на Западе.
Феминистическая критика рекламы в силу этого оказывается позади другой критики. Таковая, то есть волна негодования в адрес рекламы со стороны взрослой женской части аудитории, уже прошла несколько лет тому назад, когда реклама входила в после советское пространство.
Во все перестроечное десятилетие дело с отцом (в его роли выступало сначало правительство в целом, а потом уже и сам первый президент РФ) так и не сладилось: Родина-мать оставалась матерью-одиночкой. Кино и эстрада, литература и педагогика исподволь подходили к этой проблеме. Образ затюканного мужа, никчемного нахлебника, лежащего с газетой на диване, в то время как жена делает всю домашнюю работу, усугублял, а не лечил кризис семьи. У такого мужа фактически не может быть жены, у него есть еще одна мать.
Даже нынешняя реклама эксплуатирует это обстоятельство. На защите семьи (в этот раз — от микробов) стоит женщина, доходы мужа которой позволяют купить разве что тюбик пасты "Аквафреш" и кусок мыла "Сейфгард". Реклама добродетельна без предела, поскольку при таком муже речи о сексе вести бессмысленно.
Реклама когда-то раздражала россиянок введением чуждого. Телевидение покупало их внимание показом "добрых старых советских фильмов", распеванием старых советских песен. Буржуазную рекламы впихивали в социалистического кино. Так женщин примиряли с действительностью.
В конце 90-х был сделан следующий шаг. Именно те не очень молодые женщины, которые первыми встретили рекламу в штыки, теперь сами оказались представлены в рекламе. Она убеждает их, что теперь они помирились с ней. Их собственными устами она обращается к ним как к носительницам традиционных ценностей ("Тот самый чай!", "Когда я была маленькая..."). Реклама далее убеждает их, что они еще и экономные хозяйки, которые готовы сэкономить копеечку на более дешевом (или более дорогом — логика одинакова) стиральном порошке.
В настоящее время у "настоящих мужчин" есть подруги. Это молодые женщины совсем иного склада. Они знакомы с рекламой если не с детства, то с юношеских лет. Это они сперва обретают уверенность в себе посредством употребления прокладок и тампонов, дезодорантов и зубных паст. Потом они обеспечивают себе неотразимость и сознание своего достоинства посредством мыла и шампуня. Затем они награждают своего партнера символической сексуальной силой, даря ему парфюмы и безопасные лезвия.
Закономерным образом они далее становятся женами, которых водят в ресторан и которым покупают мебель. (Себе настоящие мужчины тем временем покупают машины и пиво.) Потом они становятся матерями здоровых и симпатичных детей. Реклама памперсов и кофе, майонезов и бульонных кубиков рисует теперь полную семью. Там, пусть на заднем плане, но есть отец, который — не спрашивайте как — обеспечивает достаток. Мать на переднем плане, она обеспечивает счастье. Ясно как — правильным потребительским поведением.
Реклама стала фактом и фактором повседневности. Предметами рекламирования стали более доступные вещи.
Реклама шоколадных батончиков и газированных напитков, кофе и чая тем или иным способом эксплуатировала праздничное время от повседневности. При этом "точкой опоры" была избрана женщина. На экране реклама дарила ей то "райское наслаждение" на экзотических островах Океании, то рай счастливой и благополучной большой семьи, что не менее экзотично для России. В третьем случае повседневность устранялась романтичностью вечеринки, в четвертом — приданием сексуального подтекста служебным отношениям.
Реклама, при том, что обладает многими чертами сходства с сериалами, возможностей для выхода даже не предлагает. Она в этом смысле более мужественный спорт. И недаром женщины, любящие сериалы, не любят рекламу, и наоборот.
Реклама вся построена на внедрении небудничного в повседневность и очень нуждается в знаках небудничности. Обнаженное тело, прежде всего тело молодой женщины, — сильный и устойчивый знак отмены норм повседневно-публичного поведения. В этом его главный соблазн для рекламы.
Проанализировав историю становления женской концепции, гендер, как категорию новой истории в литературе, значение пола в истории культуры, а также большой скачок от советской «матриархаики» к современым гендерным образам, можно предположить, что произошла революция, в которой большое значение сыграло: разделение полов, появления гендерного класса, репрезентации женщин, произошла смена мужских исследований о женщинах на женские исследования о женщинах.
Отличие мужских исследований от исследования женщин произошли от включения женского опыта в рамках социальной и культурной действительности, как основы научной работы, что не только изменило тип изложения, но также внесло туда иной познавательный интерес. Традиционные исследования о женщинах перестали рассматриваться как научно обоснованные высказывания, способные объяснить неравные общественные позиции женщин и мужчин. «Теории», которые приписывали женщинам особенную иррациональность, кротость и домовитость, стали теперь считаться мужскими стратегиями, имеющими своей целью не столько объяснить, сколько оправдать существующий стереотип. С научной точки зрения это выглядит следующим образом: «как поставленный под сомнения «нейтральный», «бесполый» исследователь – индивидуум, погруженный в теоретическую и критическую работу, который долгое время, размышляя над выделением универсальных человеческих ценностей Просвещения, почти совсем упустил из виду властные соотношения внутри культуры, зависящие от пола».
Отделения и разграничения, теории и исследования, что только не пришлось претерпеть женщине в свое время, но женщина нашла в себе силы преодолеть все мужские теории, при этом остаться для них загадкой и внести ясность в свое существование, приспособиться к всевозможным изменениям во всем мире и при этом показать себя значимой фигурой в нашем существовании.
“Всему свое место” — эти слова можно назвать девизом японцев, ключом к пониманию их многих положительных и отрицательных сторон. Девиз этот воплощает в себе, во-первых, своеобразную теорию относительности применительно к морали, а во-вторых, утверждает субординацию как незыблемый, абсолютный закон семейной и общественной жизни.
Японцы избегают судить о поступках и характере человека в целом, а делят его поведение на изолированные области, в каждой из которых как бы существуют свои законы, собственный моральный кодекс. Вместо того, чтобы делить поступки на правильные и неправильные, японец оценивает их как подобающие и неподобающие: “Всему свое место”. Универсальных мерок не существует: поведение, допустимое в одном случае, не может быть оправдано в другом.
Когда японец говорит о неразберихе, он выражает ее словами: “ни старшего, ни младшего”. Без четкой субординации он не мыслит себе гармонии общественных отношений. Равенство же воспринимается японцами прежде всего как положение на одной и той же ступени иерархической лестницы. Япония весьма схожа с Англией четкостью общественной иерархии. В обеих островных странах любой контакт между людьми тут же указывает на социальную дистанцию между ними. В японском языке не только местоимения: я, ты, он, но и глаголы: есть, говорить, давать — в разных случаях звучат по-разному.
Мы привыкли к тому, что в семейном кругу люди относятся друг к другу без особых церемоний. В Японии же именно внутри семьи постигаются и скрупулезно соблюдаются правила почитания старших и вышестоящих. В этой домашней иерархии каждый имеет четко определенное место и как бы свой титул. Почести воздаются не только главе семьи. Когда сестры обращаются к братьям, они обязаны употреблять иные, более учтивые выражения, чем те, с которыми братья обращаются к сестрам.[13 с. 54].
Еще когда мать по японскому обычаю носит младенца у себя за спиной, она при каждом поклоне заставляет кланяться и его, давая ему тем самым первые уроки почитания старших. Чувство субординации укореняется в душе японца не из нравоучений, а из жизненной практики. Он видит, что мать кланяется отцу, средний брат — старшему брату, сестра — всем братьям независимо от возраста. Причем это не пустой жест. Это признание своего места и готовность выполнять вытекающие из этого обязанности.
Заботы о домашнем хозяйстве возложены на плечи женщины. Но ей же полностью доверен и семейный кошелек. О сбережениях на будущее должен думать глава семьи. Он решает, какую долю заработка потратить на текущие нужды. Но выделенными на это деньгами японка вправе распоряжаться по собственному усмотрению.
Сжившись с субординацией еще в собственной семье, человек привыкает следовать ее принципам и в общественных отношениях. Необходимость постоянно подчеркивать престиж вышестоящих связывает в японцах чувство личной инициативы.
Концепция подобающего места требует: не берись не за свое дело. Это лишает людей самостоятельности во множестве практических мелочей, из которых складывается повседневная жизнь. Редко увидишь японца, который мастерил бы что-нибудь дома своими руками. Сборщик телевизоров не имеет представления о том, как отремонтировать электрический утюг. Когда нужно что-нибудь починить или приладить, по всякому пустяку принято вызывать специалиста. Причем каждый такой мастеровой глубоко убежден, что лучше заказчика разбирается в своем деле, и потому философски относится ко всякого рода пожеланиям и советам, попросту пропуская их мимо ушей. Бессмысленно, например, доказывать японскому портному, что костюм должен сидеть не так, а иначе. Горничная в японской гостинице может чуть свет зайти в комнату и раздвинуть оконные створки, даже если постояльцу хотелось бы поспать еще часок-другой. По ее мнению, она лучше знает, когда надо вставать.
Знай свое место; веди себя как подобает; делай что тебе положено — вот неписаные правила, регулирующие жизнь и поведение японцев.
Когда начинаешь знакомиться с Японией, с ее искусством, философией, может сложиться представление о японцах как о любителях одиночества. Именно к такому выводу толкает, например, присущая им созерцательность, желание быть наедине с природой.
Хочется, однако, подчеркнуть другое. Вряд ли японцы действительно любят одиночество, скорее наоборот. Они любят быть на людях, любят думать и действовать сообща. Японцам присуща обостренная боязнь одиночества, боязнь хотя бы на время перестать быть частью какой-то группы, перестать ощущать свою принадлежность к какому-то кругу людей. Хорошо знакомую туристским фирмам склонность японцев путешествовать “повзводно” можно объяснить многими причинами: и плохим знанием иностранных языков, и опасением попасть в затруднительное положение из-за разницы в нравах и обычаях. Но достаточно побывать в Японии, чтобы убедиться: японцы не только за границей, но и у себя дома любят шествовать большой толпой за флажком экскурсовода. Подчас людей больше волнует даже не то, что сакуру наконец расцвела или что листья кленов побагровели, а сам повод убедиться в этом сообща, разделить свои чувства с другими. Про японцев можно сказать, что их больше, чем самостоятельность, радует чувство причастности. Эта жажда причастности, более того — тяга к зависимости в корне противоположна индивидуализму, понятию частной жизни, на чем основана западная, и в особенности английская, мораль. Итак, японцы отвергают индивидуализм. Но чужд им и коллективизм в подлинном, широком смысле этого слова. Им свойственно проводить в обществе четкие разграничительные линии, делить людей на “своих” и “чужих” и относиться к ним соответственно. Японское общество — это общество групп. Каждый человек постоянно чувствует себя частью какой-то группы — то ли семьи, то ли общины, то ли фирмы. Он привык мыслить и действовать сообща, приучен подчиняться воле группы и вести себя соответственно своему положению в ней.
Долг признательности.
Краеугольным камнем японской морали служит верность, понимаемая как долг признательности старшим. Почитание родителей, а в более широком смысле покорность воле старших — вот в представлении японцев первая из добродетелей, самая важная моральная обязанность человека. Именно преданность, основанная на долге признательности, делает столь прочной ось “оя — ко” (“отец — сын”), на которой держится вертикальная структура японской семьи и других созданных по ее образу социальных групп — отношения отца и сына, учителя и ученика, покровителя и подопечного.
Воплощением долга признательности доныне остается покорность родительской воле. Конечно, в наши дни умножились примеры, когда сын отказывается жениться на сосватанной невесте или наследовать семейную профессию. Видя, как молодые пары гуляют по улицам обнявшись, можно подумать, что жизнь не оставила от традиционного домостроя камня на камне. А между тем это не совсем так. Пусть самостоятельные знакомства и встречи между юношами и девушками все больше входят в обиход. Главное не изменилось — свадьба в Японии до сих пор остается делом не столько личным, сколько семейным. Хотя о браках по любви много говорят, они все-таки остаются скорее исключением, чем правилом. И хотя число браков по сватовству сократилось, они по-прежнему составляют большинство.
Для японца почти не существует понятия каких-то личных дел. Привычка всегда находиться буквально локоть к локтю с другими людьми; традиционный быт, по существу исключающий само понятие частной жизни, — все это помогает японцам приспосабливаться к условиям, которые на Западе порой приводят людей на грань психического расстройства.
Хотя традиционная мораль не позволяет держать душу нараспашку, японец не любит оставаться один за закрытой дверью. До недавнего времени большинство японских жилищ не запирались. В японской гостинице не существует такого понятия, как ключ от комнаты, ибо раздвижные перегородки, как и окна, в принципе не должны иметь запоров. Даже в отеле западного типа японец часто держит дверь своего номера открытой...
Если задуматься, какими чертами, какими человеческими качествами пришлось пожертвовать японцам ради их образа жизни, прежде всего, пожалуй, нужно назвать непринужденность и непосредственность. Японцам действительно не хватает непринужденности, ибо традиционная мораль постоянно принуждает их к чему-то. Строгая субординация, которая всегда напоминает человеку о подобающем месте, требует постоянно блюсти дистанцию в жизненном строю; сознание своей принадлежности к какой-то группе, готовность ставить преданность ей выше личных убеждений; предписанная учтивость, которая сковывает живое общение, искренний обмен мыслями и чувствами, — все это обрекает японцев на известную замкнутость (если не личную, то групповую) и в то же время рождает у них боязнь оставаться наедине с собой, стремление избегать того, что они называют словом “сабиси”. Устои патриархальной семьи — это устои японского образа жизни. Вертикальные связи “оя — ко”, то есть “отец — сын”, а в более широком смысле “учитель — ученик”, “покровитель — подопечный”, прослеживаются, дают о себе знать повсюду. Жизненный путь японца, даже во времена жестоких сословных разграничений, меньше, чем в других азиатских странах, предопределялся его происхождением. Принято считать, что будущее человека зависит не столько от родства, сколько от того, с кем его столкнет судьба между 15 и 25 годами, в пору вступления на самостоятельный путь, в ответственнейший по японским представлениям период, когда каждый человек обретает “оя” — учителя, покровителя, как бы приемного отца — уже не в семье, а в избранной им сфере деятельности.
Если сельский подросток идет в учение к кузнецу, именно этот человек на всю жизнь становится его покровителем: именно он, а не отец сватает ему невесту и восседает на самом почетном месте на его свадьбе. Если юношу берут на завод по рекомендации земляка, этот поручитель впредь может всегда рассчитывать на безоговорочную верность своего “ко”, как того требует долг признательности.
Хотя японцы избегают одиночества, любят быть на людях, они не умеют, вернее, не могут легко и свободно сходиться с людьми. Дружеские связи между лицами разного возраста, положения, социальной принадлежности крайне редки. Круг тех, с кем японец сохраняет общение на протяжении своей жизни, весьма ограничен. За исключением родственников и бывших одноклассников, это, как правило, сослуживцы одного с ним ранга. Если дружбу сверстников в школе можно назвать горизонтальными отношениями, то в дальнейшем у человека остаются лишь гораздо более строгие вертикальные отношения между старшими и младшими, вышестоящими и нижестоящими.
Узы взаимной зависимости, о которых шла речь выше, это как бы поводок о двух концах. С одной стороны, они тянут ведомых за ведущим. Но, с другой стороны, вынуждают вожака оглядываться на группу, навязывать ей свою волю так, чтобы при этом сохранялась хотя бы видимость общего согласия. Японская мораль предписывает избегать прямой конфронтации, не допускать положений, когда одна из сторон всецело одерживала бы верх над другой. Нельзя доводить дело до того, чтобы побежденный “потерял лицо”, предстал перед окружающими униженным и оскорбленным. Это означало бы задеть такую болезненную струну, как “гири”, или долг чести, то есть нажить себе смертельного врага.
Если такая первейшая для японцев добродетель, как долг признательности, уходит корнями в древнекитайскую мораль, то долг чести — это сугубо японское понятие, которое не имеет ничего общего ни с учением Конфуция, ни с учением Будды. Раскрыть смысл “гири” трудно, ибо даже сами японцы не могут дать ему остаточно ясного толкования. “Гири” — это некая моральная необходимость, заставляющая человека порой делать что-то против собственного желания или вопреки собственной выгоде. Довольно близко к этому термину стоит старый французский оборот “положение обязывает”. “Гири” — это долг чести, основанный не на абстрактных понятиях добра и зла, а на строго предписанном регламенте человеческих отношений, требующем подобающих поступков в подобающих обстоятельствах.
В отличие от неоплатного долга признательности японцы смотрят на долг чести как на некое добавочное бремя, неосмотрительного увеличения которого следует остерегаться. Поскольку любая услуга требует взаимности, должна быть как-то вознаграждена, японцы стараются избегать одолжений со стороны чужих людей. Это отразилось даже в том, что речевые обороты, предназначенные для выражения благодарности, несут в себе, как ни странно, оттенок некоего сожаления. Например, слово “аригато”, которое обычно переводят как “спасибо”, буквально значит: “вы ставите меня в трудное положение”. Другой сходный оборот “сумимасэн” означает: “ах, это никогда не кончится”, или: “ах, мне теперь вовек с вами не рассчитаться”. Таким образом, уже выражая благодарность, японец как бы с сожалением признает, что остался перед кем-то в долгу.
Стремление избегать случайных услуг или оказывать их порой производит впечатление, что японцы — люди неотзывчивые. Но дело тут не в черствости. Сделать что-то для незнакомца без его просьбы — значит поставить его в положение морального должника, воспользоваться его затруднением в свою пользу — вот к какому абсурдному парадоксу приводит японское понятие о долге чести.
“Стыд служит почвой, на которой произрастают все добродетели” — эта распространенная фраза показывает, что поведение японца регулируется людьми, которые его окружают. Поступай как принято, иначе люди отвернутся от тебя, — вот что требует от японца долг чести. Смысл “гири”, стало быть, лучше выразить не французским оборотом “положение обязывает”, а словами “традиция обязывает”.
“Гири”, или долг чести, проявляется, во-первых, по отношению к окружающим (как разновидность нашего понятия “совесть”), а во-вторых, по отношению к самому себе, к собственной репутации (что во многом соответствует тому, что мы называем самолюбием). Он побуждает человека не допустить положений, в которых как он сам, так и кто-то другой может оказаться униженным или оскорбленным.
Долг чести не позволяет японцу проявить свою неспособность в том, к чему он по положению обязан быть способен. Нежелание “потерять лицо” подчас мешает японскому врачу отказаться от ошибочного диагноза. По той же причине преподаватели не любят, когда ученики обращаются к ним с вопросами.[15 c. 48].
Сказать, что японцы очень самолюбивы, что они высоко ставят свою честь, — значит показать лишь одну сторону их характера. Непримиримость к оскорблениям, болезненная чуткость к любому унижению их личного достоинства не привели к тому, что месть стала у них главенствующей чертой человеческих взаимоотношений. Понятие “гири” обрело как бы возвратное значение. Долг чести по отношению к самому себе с малолетства приучает японцев щадить самолюбие окружающих.
Отсюда — стремление уклоняться от прямого соперничества, где выбор в пользу одной из сторон означал бы “потерю лица” другой. Именно обоюдная боязнь “потерять лицо” рождает потребность в третьем лице, то есть в посреднике. К его услугам японцы прибегают в самых различных случаях, начиная от коммерческих сделок и кончая сватовством.
Желание избегать открытого столкновения противоположных взглядов проявляется у японцев и в практике принятия решений. Решения эти обычно представляют собой не результат чьей-то личной инициативы, а итог согласования мнений всех заинтересованных лиц — как бы общий знаменатель, найденный на основе взаимных уступок. При этом по нормам японской деловой этики главной добродетелью обладает не тот, кто твердо стоит на своем (пусть даже будучи правым), а то, кто проявляет готовность к компромиссу ради общего согласия.
Прежде всего, японцы стараются как можно дольше не замечать того, что нарушает сложившийся порядок вещей. Они считают естественным затягивать принятие некоторых решений до тех пор, пока в них вообще отпадет необходимость. Но здесь же коренятся причины и другой важной национальной черты: Япония порой бывает страной внезапных перемен, крутых поворотов, совершаемых после продолжительного промедления.
Итак, японцы ищут решения, которые обобщали бы взгляды всех заинтересованных сторон, каждая из которых обладает чем-то вроде права вето. Если, несмотря на продолжительные дискуссии, кто-то все-таки выступает против данной инициативы, вопрос вообще не решается, а откладывается. Когда проблема становится безотлагательной, нижестоящие звенья аппарата прежде всего смотрят: как поступали в подобных случаях прежде, и с учетом изменившейся обстановки готовят возможные варианты решения.
Процесс согласования мнений начинается в наиболее заинтересованной группе, а затем шаг за шагом движется вверх. Лишь после кропотливой подготовки вопрос выносится на обсуждение руководства.
Японец независимо от занимаемого поста остерегается противопоставлять себя другим, оказаться в изоляции, довести дело до открытого столкновения противоположных взглядов. Поэтому дискуссия обычно тянется долго, пока каждый ее участник, шаг за шагом, не изложит свою позицию, по ходу видоизменяя ее с учетом высказываний других. Цель дебатов в том и состоит, чтобы выявить различия во мнениях и постепенно привести их к общему согласию.
Связанные жесткими правилами поведения и нормами “подобающего места”, японцы вообще предпочитают преодолевать наиболее острые разногласия не на заседаниях, а за выпивкой, когда алкоголь помогает на время сбрасывать оковы этикета. Огромные расходы японских фирм на “представительские цели”, а попросту говоря, на попойки в барах и кабаре мотивируются тем, что подобные заведения служат удобным местом для согласования противоречивых мнений.
Для деловых отношений в Японии характерно, что сторона, вынужденная пойти на наибольшие уступки, по традиции получает преимущество при решении какого-то другого вопроса, подчас совершенно не связанного с первым, или же получает заверения, что, если подобный же спор возникнет в будущем, решение будет принято в ее пользу. Готовность к компромиссу считается добродетелью, которая должна быть вознаграждена.
Важно иметь в виду, однако, что компромисс в представлении японцев — это зеркало момента. Подобно тому, как их мораль делит поступки не на хорошие и дурные, а на подобающие и неподобающие, японцы считают само собой разумеющимся, что соглашение имеет силу лишь до тех пор, пока сохраняются условия, в которых оно было достигнуто. Там, где англичанин скажет: “Раз возник спор, обратимся к тексту соглашения и посмотрим, что там записано”, — японец будет доказывать, что, если обстановка изменилась, должна быть пересмотрена и прежняя договоренность.
Буддизм. Сосуществование религий. Конфуцианство.
Стране восходящего солнца долгое время удавалось быть в стороне от походов завоевателей благодаря Корейскому проливу, отделяющему страну от Азиатского материка. Впрочем, нашествие из-за морей все же произошло — за 14 веков до американской оккупации. Правда, это было нашествие идей, а не войск; причем мостом, по которому на Японские острова устремилась цивилизация Индии и Китая, послужил буддизм.
Буддизм прижился на японской земле как религия знати, в то время как синто оставался религией простонародья. Средний японец воспринял лишь поверхностный слой буддийской философии, прежде всего идею непостоянства и недолговечности всего сущего (стихийные бедствия, которым подвержена островная страна, способствовали подобному мировоззрению).
Синто и буддизм — трудно представить себе более разительный контраст. С одной стороны, примитивный языческий культ обожествления природы и почитания предков; с другой — вполне сложившееся вероучение со сложной философией. Казалось бы, между ними неизбежна непримиримейшая борьба, в которой чужеродная сила либо должна целиком подавить местную, либо, наоборот, быть отвергнутой вследствие своей сложности.
Не случилось, однако, ни того, ни другого. Две столь несхожие религии мирно ужились и продолжают сосуществовать. Вместо религиозных войн сложилось нечто похожее на союз двух религий. У сельских общин вошло в традицию строить синтоистские и буддийские храмы в одном и том же месте — считалось, что боги синто надежнее всего защитят Будду от местных злых духов.
Подобное соседство приводит в недоумение, а то и вовсе сбивает с толку иностранных туристов: какую же религию, в конце концов, предпочитают японцы? На самом деле каждый японец причисляет себя и к синтоистам, и к буддистам. Чем объяснить такое сосуществование богов? Своеобразным разделением труда. Синто оставил за собой все радостные события в человеческой жизни, уступив буддизму события печальные. Если рождение ребенка или свадьба отмечаются синтоистскими церемониями, то похороны и поминания предков проводятся по буддийским обрядам. Синто оставил за собой и все местные общинные празднества, связанные с явлениями природы, а также церемонии, которыми полагается начинать какое-либо важное дело, например: пахоту или жатву, а в наше время — закладку небоскреба или спуск на воду танкера-гиганта. Единственный народный праздник, связанный с буддизмом, это “бон” — день поминовения усопших. Его отмечают в середине лета, причем отмечают весело, чтобы порадовать предков. Существует обычай поминать каждого умершего свечкой, которую пускают в плавучем бумажном фонарике вниз по течению реки.
Сосуществование богов на японской земле отнюдь не всегда было мирным. Как и в других странах, здесь известны попытки власть имущих использовать религиозные чувства в собственных целях. C начала XVII века военные правители страны — сегуны династии Токугава — стали усиленно насаждать конфуцианство с его идеей покорности вышестоящим.
Итак, синто наделил японцев чуткостью к природной красоте, чистоплотностью и отголосками легенд о своем божественном происхождении. Буддизм окрасил своей философией японское искусство, укрепил в народе врожденную стойкость к превратностям судьбы. Наконец, конфуцианство принесло с собой идею о том, что основа морали — это верность, понимаемая как долг признательности старшим и вышестоящим.
Священнослужитель для японцев не наставник жизни, как, скажем, для католиков, а просто лицо, исполняющее по заказу положенные обряды.[16, с. 38].
В общем, японцы народ малорелигиозный. Не будет большим преувеличением сказать, что роль религии у них во многом заменяет культ красоты, порожденный обожествлением природы. Сочетание муссонных ветров, теплого морского течения и субтропических широт сделало Японию страной своеобразнейшего климата, где весна, лето, осень и зима очерчены чрезвычайно четко и сменяют друг друга на редкость пунктуально. Даже первая гроза, даже самый сильный тайфун приходятся, как правило, на определенный день года. Японцы находят радость в том, чтобы не только следить за этой переменой, но подчинять ей ритм жизни. Японец даже в городе остается не только чутким, но и отзывчивым к смене времен года. Он любит приурочивать семейные торжества к знаменательным явлениям природы: цветению сакуры или осеннему полнолунию; любит видеть на праздничном столе напоминание о времени года: ростки бамбука весной или грибы осенью. Японцам присуще стремление жить в согласии с природой. Японские архитекторы возводят свои постройки так, чтобы они гармонировали с ландшафтом. Цель японского садовника — воссоздать природу в миниатюре. Ремесленник стремится показать фактуру материала, повар — сохранить вкус и вид продукта. Стремление к гармонии с природой — главная черта японского искусства. Японский художник не диктует свою волю материалу, а лишь выявляет заложенную в нем природой красоту.
Десять заповедей для тех, кто ведет дела в Японии.
1. Всегда старайтесь быть официально рекомендованным тому лицу или фирме, с которой вы хотите иметь дело. Причем рекомендующий вас человек должен занимать по крайней мере столь же высокое положение, как лицо, с которым вы хотите познакомиться. Имейте в виду также, что вы становитесь перед рекомендателем в долгу, который в свое время надо будет оплатить.
2. Стремитесь придавать деловым отношениям личный характер. В этом смысле японцы напоминают того жителя Техаса, который не доверял никому, с кем еще вместе не напивался. Если президент японской фирмы поведет вас по вечерним заведениям, вы впоследствии обнаружите, что его подпись на счете бара имеет для ваших дальнейших общих дел более важное значение, чем его подпись на контракте.
3. Никогда не нарушайте внешнюю гармонию. Японцы считают, что сохранить гармонию важнее, чем доказать правоту или получить выгоду.
4. Никогда не ставьте японца в положение, которое вынудило бы его “потерять лицо”, то есть признать ошибку или некомпетентность в своей области. Японские фирмы увольняют неспособных сотрудников не чаще, чем родители отрекаются от неполноценных детей.
5. Тому, как вы ведете дела, в Японии придается не меньшее значение, чем их результатам. А иногда и большее.
6. Не взывайте к логике. В Японии эмоциональные соображения более важны.
7. Не проявляйте повышенного интереса к денежной стороне дел. Поручайте торговаться о ценах посредникам и подчиненным.
8. Имейте в виду, что понятие “время — деньги” в Японии хождения не имеет.
9. Учитывайте склонность японцев выражаться неопределенно.
10. Помните, что японцы избегают самостоятельных шагов. В то время, как нам нравятся люди, которые справляются с делом сами, без оглядки на советы других, японцы смотрят на это иначе. Их идеал — анонимное общее мнение.
Итак, Страной восходящего солнца прозвали Японию ее соседи. Но такое имя не прижилось бы у японцев, если бы не совпадало с их собственным мироощущением. Народ этот почитал Идзанаги и Идзанами не только за сотворение Японии, но и за то, что они произвели на свет дочь Аматэрасу — лучезарную богиню солнца, культ которой составляет основу обожествления природы.
Исконная японская религия синто (то есть “путь богов”) утверждает, что все в мире одушевлено и, стало быть, наделено святостью: огнедышащая гора, лотос, цветущий в болотной трясине, радуга после грозы... Аматэрасу, как светоч жизни, служит главой этих восьми миллионов божеств.
Священная книга синто, которая называется Кодзики (что значит “летопись”), состоит из легенд. В ней вовсе нет каких-либо нравственных заповедей, норм праведного поведения или предостережений против грехов. Из-за отсутствия собственного этического учения синто, пожалуй, даже не назовешь религией в том смысле, в каком мы привыкли говорить о христианстве, исламе или буддизме. Примитивный синто был порожден обожествлением природы. Японцы поклонялись предметам и явлениям окружающего мира не из страха перед непостижимыми и грозными стихийными силами, а из чувства благодарности к природе за то, что, несмотря на внезапные вспышки своего необузданного гнева, она чаще бывает ласковой и щедрой. Именно синтоистская вера воспитала в японцах чуткость к природе, умение наслаждаться ее бесконечной переменчивостью, радоваться ее многоликой красоте. Синто не требует от верующего ежедневных молитв — достаточно лишь присутствия на храмовых праздниках и приношений за исполнение обрядов. В быту же исповедующие синто проявляют себя лишь религиозным отношением к чистоте. Поскольку грязь отождествляется у них со злом, очищение служит основой всех обрядов. Присущее японцам чувство общности с природой, а также чистоплотность имеют, стало быть, глубокие корни.[30, с. 79].
Японский дом — настолько самобытное сооружение, что трудно сказать, кто на кого повлиял: то ли обитатель этого жилища выразил через него свою жизненную философию, то ли, наоборот, дом сформировал своеобразные привычки тех, кто в нем живет.
Японский дом — это навес, причем навес над пустым пространством. Это прежде всего крыша, опирающаяся на каркас из деревянных стропил и опор. Здесь нет ни кон, ни дверей в нашем понимании, ибо в каждой комнате три стены из четырех можно в любой момент раздвинуть, можно и вовсе снять. Когда такие легко вынимающиеся из пазов раздвижные створки служат наружными стенами, то есть выполняют роль окон, они оклеиваются белой рисовой бумагой, похожей на папиросную, и называются седзи.
Когда впервые видишь внутренность японского жилища, больше всего поражаешься полному отсутствию какой бы то ни было мебели. Вы видите лишь обнаженное дерево опорных столбов и стропил, потолок из выструганных досок, решетчатые переплеты седзи, рисовая бумага которых мягко рассеивает пробивающийся снаружи свет. Под разутой ногой слегка пружинят татами — жесткие, пальца в три толщиной маты из простеганных соломенных циновок. Пол, составленный из этих золотистых прямоугольников, совершенно пуст. Пусты и стены. Нигде никаких украшений, за исключением ниши, где висит свиток с картиной или каллиграфически написанным стихотворением, а под ним поставлена ваза с цветами.
Бесспорно одно: традиционный японский дом во многом предвосхитил новинки современной архитектуры. Каркасная основа, раздвижные стены лишь недавно получили признание строителей, в то время как съемные перегородки и заменяемые полы еще удел будущего.
Поскольку татами имеют раз и навсегда установленный размер — немногим более полутора квадратных метров, — комнаты в японских домах также бывают лишь определенной площади: три, четыре с половиной, шесть или восемь татами. Стало быть, и весь каркас здания — стропила, опорные столбы, балки — должен приноравливаться к этим установившимся традиционным габаритам.
В особенностях японского дома заметно сказалась натура его обитателей. Раздвижные стены отражают стремление быть ближе к природе, не отгораживаться от нее. Первородная красота некрашеного дерева, рисовой бумаги, соломенных матов, а также сама сезонность этих материалов (седзи полагается заново оклеивать каждый год, а татами менять раз в два года) также напоминают о близости к природе.
Японский дом рассчитан на лето. Его внутренние помещения действительно хорошо вентилируются во время влажной жары. Однако достоинство традиционного японского жилища обращается в свою противоположность, когда его столь же отчаянно продувает зимой. А холода здесь дают о себе знать от ноября до марта. Японцы словно бы смирились с тем, что зимой в доме всегда холодно. Они довольствуются тем, чтобы согреть себе руки или ноги, не помышляя отопить само помещение. Можно сказать, что в традиции японского жилища нет отопления, а есть обогревание.
Лишь своей кожей почувствовав в японском доме, чем оборачивается его близость к природе в зимние дни, по-настоящему осознаешь значение японской бани — фуро. В повседневной жизни каждого японца, независимо от его положения и достатка, нет большей радости, чем нежиться в глубоком деревянном чане, наполненном немыслимо горячей водой. Зимой это единственная возможность по-настоящему согреться. Залезать в фуро нужно, предварительно вымывшись из шайки, как в русской бане, и тщательно сполоснувшись. Лишь после этого японцы погружаются по шею в горячую воду, подтягивают колени к подбородку и блаженствуют в этой позе как можно дольше, распаривая тело до малиновой красноты. Зимой после такой бани целый вечер не чувствуешь сквозняка, от которого колышется даже картина на стене. Летом она приносит облегчение от изнурительной влажной жары. Японец привык нежиться в фуро если не ежедневно, то, во всяком случае, через день. Напасти столько горячей воды на каждого человека было бы недоступной роскошью для большинства семей. Отсюда и обычай мыться из шайки, чтобы чан оставался чистым для всей семьи. В деревнях соседки топят фуро по очереди, чтобы сэкономить на дровах и воде. По той же причине в городах доныне широко распространены общественные бани. Они традиционно служат главным местом общения. Обменявшись новостями и набравшись тепла, соседи расходятся по своим нетопленым жилищам. Если сравнивать разные народы или разные эпохи по их приверженности этикету, то меркой здесь может служить, которую люди затрачивают на взаимные приветствия. На Западе, например, после средних веков показатель этот неуклонно уменьшается. Были времена, когда людям приходилось совершать при встрече чуть ли не целый ритуальный танец. Потом от церемоннейшего поклона с расшаркиванием остался лишь обычай обнажать голову, который, в свою очередь, свелся до условного прикосновения рукой к шляпе и, наконец, просто до кивка.
Неудивительно, что на подобном фоне учтивость японцев выглядит как экзотика. Легкий кивок, который остался в нашем быту единственным напоминанием о давно отживших поклонах, в Японии как бы заменяет собой знаки препинания. Собеседники то и дело кивают друг другу, даже когда разговаривают по телефону. Встретив знакомого, японец способен замереть, согнувшись пополам, даже посреди улицы. Но еще больше поражает приезжего поклон, которым его встречают в японской семье. Хозяйка опускается на колени, кладет руки на пол перед собой и затем прижимается к ним лбом, то есть буквально простирается ниц перед гостем. После того как посетитель снял обувь и уселся на татами, хозяин помещается напротив и ведет беседу, хозяйка молчаливо выполняет роль служанки, а все остальные члены семьи в знак почтения вообще не показываются на глаза.
Правила поведения в японском жилище слишком сложны, чтобы их можно было освоить сразу. Главное поначалу - ни на что не наступать, ни через что не перешагивать и садиться где укажут. Существуют предписанные позы для сидения на татами. Самая церемонная из них — опустившись на колени, усесться на собственные пятки. В таком же положении совершаются поклоны. Надо лишь иметь в виду, что кланяться, сидя на подушке, неучтиво — сначала надо переместиться на пол. Сидеть, скрестив ноги, считается у японцев развязной позой, а вытягивать их в сторону собеседника — верх неприличия.
Домашний очаг по-прежнему остается у японцев заповедником старого этикета. Каждого, кто уходит из дому или возвращается, принято хором приветствовать возгласами: “Счастливого пути!” или “Добро пожаловать!” Мне часто приходилось видеть, как японцы встречают в Токийском аэропорту родственников. Когда муж сходит с самолета, жена приветствует главу семьи глубоким поклоном. Он отвечает сдержанным кивком, гладит по голове сына и почтительно склоняется перед родителями, если те соблаговолили его встречать.
Мы привыкли подчас больше следить за своим поведением среди посторонних, чем в кругу семьи. Японец же за домашним столом ведет себя куда более церемоннее, чем в гостях или в ресторане.
Как дарят и принимают подарки.
Два раза в году — в июле и в декабре (по десятым числам) — для универсальных магазинов настают торжественные дни. В эти дни рабочим и служащим выплачивается знаменитое “бонасу” (бонус — единовременное денежное вознаграждение, которое ничего общего не имеет с премией и которое в зависимости от прибыли предприятия на данный период иногда достигает суммы заработной платы за несколько месяцев). Согласно традиции, в середине и в начале года японцы делают друг другу подарки. Японцы практичны и преподносят друг другу что-либо съедобное или какой-нибудь напиток, необязательно слишком дорогой, или вещь, тоже не очень дорогую. Но что бы это ни было, оно всегда весьма искусно упаковано. Последний “лоск” наводится на упакованный во множество коробок и завернутый в красивую бумагу подарок с помощью “мидзухики” — маленькой связки тонких бумажных лент — с одной стороны белого, с другой — красного цвета; подарок перевязывается таким образом, чтобы красный цвет был снаружи, а белый внутри. В особо торжественных случаях “мидзухики” бывают золотого или серебряного цвета. Подарки же по случаю траурных событий перевязываются черно-белыми или бело-серебристыми лентами.
Если подарок предназначен не соседу, которого и без того одаривают чаще других, ибо, как гласит японская пословица, “хороший сосед ценнее далекого брата”, то дарящий не приносит подарок в дом, а идет в самый лучший универмаг, выбирает вещь, оплачивает ее, указывает адрес, остальное (доставку и вручение подарка) берет на себя универмаг; он же может послать подарок за границу.
В то время как в предрождественские недели на верхних этажах универсальных магазинов вокруг стендов с тканями толпятся женщины, на первом и втором подземных этажах, где торгуют продовольственными товарами, публика не столько покупает, сколько пишет. Повсюду выставлены красочные образцы упаковок, разложены бланки, которые следует заполнить. Хлопоты клиента сводятся лишь к тому, чтобы сделать выбор из множества упаковок. Система эта работает безукоризненно, как и многое другое в Японии, она доведена до совершенства. Чужестранец недоумевает, ему хочется задать вопрос, почему японцы отказывают себе в радости, которую обычно испытываешь от вручения подарка собственноручно? Но разве имеет право чужестранец на подобные вопросы? Не пытается ли он свои представления о духовных ценностях переносить на жизнь другого народа?
Подарки в Японии делают по любому поводу, но иногда это обязывает получателя ко многому, и дарящий даже не считает нужным скрывать, что рассчитывает на особые услуги. Здесь, конечно, не всегда применимо слово “подкуп”, и получивший подарок, как правило, делает встречный подарок, стоимость которого должна быть ниже стоимости полученного. Разница компенсируется благодеянием, которое зависит от статуса того, кто преподносит подарок, и того, кто его получает. Дарят все и всем, и все остаются в конце концов довольны, так как никто не дарит ненужные вещи. И все же в Японии бытует выражение: нет ничего дороже, чем то, что получаешь бесплатно.
Если кто-нибудь на несколько дней уезжает из Токио в другой район страны, то оттуда обязательно привозит своим близким подарки, чаще всего какое-нибудь изысканное кулинарное изделие местного производства. Если же не удалось купить его там, не беда: под Центральным вокзалом в Токио, где целый километр занимает лабиринт торговых рядов, можно приобрести, разумеется в фирменной упаковке, любое кулинарное изделие, которыми славятся отдельные префектуры Японии.
Тот, кому посчастливилось остановиться в одной гостинице со школьниками старших классов или понаблюдать за ними во время загородной экскурсии, станет свидетелем, как девушки, весело болтая и хихикая, обсуждают купленные ими традиционные подарки. За границей японские туристы веселой толпой отправляются в магазины за подарками. Ничто так сильно не разочаровывает их, как неудача в подобном деле. Если японец не может найти для подарка ничего подходящего, он чувствует себя “сабиси” — слово, обозначающее такое множество эмоций, что с трудом поддается переводу. Основной смысл: “одинокий”, “покинутый”, “печальный” и все, вместе взятое. Подарок — это “удостоверение”, что ты посетил ту или иную страну, но, главное, вещественное доказательство того, что и на чужбине ты не забывал о своих близких и друзьях. Черта сама по себе не такая уж необычная и вовсе не сугубо японская; для японцев лишь свойственно проявление настойчивости и целеустремленности, с которой осуществляется покупка и оформление подарка.
Вручение подарка сопровождается словами, что он не имеет никакой ценности. Точно так же как японская хозяйка приглашает гостя к столу, говоря: “Извините, что так скромно, но...”. На самом же деле и подарок имеет цену, и стол отнюдь не скромен, а, напротив, весьма обилен. И то, и другое — лишь форма извинения и означает, что ты очень старался, но не знаешь, доставит ли твой подарок (или угощение) радость и удовольствие.
Если тебя пригласили в японский дом на обед, что для иностранца большая честь, бери с собой подарок. От принятых у нас цветов можно (но не нужно) отказаться, лучше взять что-нибудь из еды или напитков, как принято в Японии. В ответ хозяйка завернет вам кое-что из оставшегося угощения. Это немало вас удивит, но отказываться не следует. После больших торжеств, например свадьбы, в Японии никто не возвращается домой с пустыми руками. Как упаковка, так и вручение подарка требуют настоящего искусства. Иностранцу трудно во всем разобраться, но пусть это его не беспокоит,-- японцы и не ждут, чтобы он неукоснительно следовал японским традициям (здесь проявляют большую терпимость, чем в других странах). Если бы он даже попытался следовать всем нюансам в японских церемониях, то все равно потерпел бы неудачу.
“Всему свое место” — эти слова можно назвать девизом японцев, ключом к пониманию их многих положительных и отрицательных сторон. Девиз этот воплощает в себе, во-первых, своеобразную теорию относительности применительно к морали, а во-вторых, утверждает субординацию как незыблемый, абсолютный закон семейной и общественной жизни.
Японцы избегают судить о поступках и характере человека в целом, а делят его поведение на изолированные области, в каждой из которых как бы существуют свои законы, собственный моральный кодекс. Вместо того, чтобы делить поступки на правильные и неправильные, японец оценивает их как подобающие и неподобающие: “Всему свое место”. Универсальных мерок не существует: поведение, допустимое в одном случае, не может быть оправдано в другом.
Когда японец говорит о неразберихе, он выражает ее словами: “ни старшего, ни младшего”. Без четкой субординации он не мыслит себе гармонии общественных отношений. Равенство же воспринимается японцами прежде всего как положение на одной и той же ступени иерархической лестницы. Япония весьма схожа с Англией четкостью общественной иерархии. В обеих островных странах любой контакт между людьми тут же указывает на социальную дистанцию между ними. В японском языке не только местоимения: я, ты, он, но и глаголы: есть, говорить, давать — в разных случаях звучат по-разному.
Мы привыкли к тому, что в семейном кругу люди относятся друг к другу без особых церемоний. В Японии же именно внутри семьи постигаются и скрупулезно соблюдаются правила почитания старших и вышестоящих. В этой домашней иерархии каждый имеет четко определенное место и как бы свой титул. Почести воздаются не только главе семьи. Когда сестры обращаются к братьям, они обязаны употреблять иные, более учтивые выражения, чем те, с которыми братья обращаются к сестрам.
Еще когда мать по японскому обычаю носит младенца у себя за спиной, она при каждом поклоне заставляет кланяться и его, давая ему тем самым первые уроки почитания старших. Чувство субординации укореняется в душе японца не из нравоучений, а из жизненной практики. Он видит, что мать кланяется отцу, средний брат — старшему брату, сестра — всем братьям независимо от возраста. Причем это не пустой жест. Это признание своего места и готовность выполнять вытекающие из этого обязанности.
Заботы о домашнем хозяйстве возложены на плечи женщины. Но ей же полностью доверен и семейный кошелек. О сбережениях на будущее должен думать глава семьи. Он решает, какую долю заработка потратить на текущие нужды. Но выделенными на это деньгами японка вправе распоряжаться по собственному усмотрению.
Сжившись с субординацией еще в собственной семье, человек привыкает следовать ее принципам и в общественных отношениях. Необходимость постоянно подчеркивать престиж вышестоящих связывает в японцах чувство личной инициативы.
Концепция подобающего места требует: не берись не за свое дело. Это лишает людей самостоятельности во множестве практических мелочей, из которых складывается повседневная жизнь. Редко увидишь японца, который мастерил бы что-нибудь дома своими руками. Сборщик телевизоров не имеет представления о том, как отремонтировать электрический утюг. Когда нужно что-нибудь починить или приладить, по всякому пустяку принято вызывать специалиста. Причем каждый такой мастеровой глубоко убежден, что лучше заказчика разбирается в своем деле, и потому философски относится ко всякого рода пожеланиям и советам, попросту пропуская их мимо ушей. Бессмысленно, например, доказывать японскому портному, что костюм должен сидеть не так, а иначе. Горничная в японской гостинице может чуть свет зайти в комнату и раздвинуть оконные створки, даже если постояльцу хотелось бы поспать еще часок-другой. По ее мнению, она лучше знает, когда надо вставать.
Воспитание детей в японской семье.
Многих иностранцев поражает, что японские дети вроде бы никогда не плачут. Кое-кто даже относит это за счет знаменитой японской вежливости, проявляющейся чуть ли не с младенчества. Причина тут, разумеется, иная. Малыш плачет, когда ему хочется пить или есть, когда он испытывает какие-то неудобства или оставлен без присмотра и, наконец, когда его к чему-то принуждают. Японская система воспитания стремится избегать всего этого.
Первые два года младенец как бы остается частью тела матери, которая целыми днями носит его привязанным за спиной, по ночам кладет его спать рядом с собой и дает ему грудь в любой момент, как только он этого пожелает. Даже когда малыш начинает ходить, его почти не спускают с рук, не пытаются приучать его к какому-то распорядку, как-то ограничивать его порывы. От матери, бабушки, сестер, которые постоянно возятся с ним, он слышит лишь предостережения: “опасно”, “грязно”, “плохо”. И эти три слова входят в его сознание как нечто однозначное.
Короче говоря, детей в Японии, с нашей точки зрения, неимоверно балуют. Можно сказать, им просто стараются не давать повода плакать. Им, особенно мальчикам, почти никогда ничего не запрещают. Японцы умудряются совершенно не реагировать на плохое поведение детей, словно бы не замечая его.
Воспитание японского ребенка начинается с приема, который можно было бы назвать угрозой отчуждения. “Если ты будешь вести себя неподобающим образом, все станут над тобой смеяться, все отвернутся от тебя” — вот типичный пример родительских поучений.
Боязнь быть осмеянным, униженным, отлученным от родни или общины с ранних лет западает в душу японца. Поскольку образ его жизни почти не оставляет места для каких-то личных дел, скрытых от окружающих, и поскольку даже характер японского дома таков, что человек все время живет на глазах других, — угроза отчуждения действует серьезно.
Школьные годы — это период, когда детская натура познает первые ограничения. В ребенке воспитывают осмотрительность: его приучают остерегаться положений, при которых он сам или кто-либо другой может “потерять лицо”. Ребенок начинает подавлять в себе порывы, которые прежде выражал свободно, не потому, что видит теперь в них некое зло, а потому, что они становятся неподобающими.
Однако полная свобода, которой японец пользуется в раннем детстве, оставляет неизгладимый след в его характере. Именно воспоминания о беззаботных днях, когда было неведомо чувство стыда, и порождают взгляд на жизнь как на область ограничений и область послаблений. Именно поэтому японцы столь снисходительны к человеческим слабостям, будучи чрезвычайно требовательными к себе и другим в вопросах долга..
Мерами красоты у японцев служат четыре понятия, три из которых (саби, ваби, сибуй) уходят корнями в древнюю религию синто, а четвертое (югэн) навеяно буддийской философией. Попробуем разобраться в содержании каждого из этих терминов.
Слово первое — “саби”. Японцы видят особое очарование в следах возраста. Их привлекает потемневший цвет старого дерева, замшелый камень в саду или даже обтрепанность — следы многих рук, прикасавшихся к краю картины. Вот эти черты давности именуются словом “саби”, что буквально означает “ржавчина”. Саби, стало быть, это неподдельная ржавость, архаическое несовершенство, прелесть старины, печать времени.
Понятие “ваби”, подчеркивают японцы, очень трудно объяснить словами. Его надо почувствовать. Ваби — это отсутствие чего-либо вычурного, броского, нарочитого, то есть, в представлении японцев, вульгарного. Ваби — это прелесть обыденного, мудрая воздержанность, красота природы. Воспитывая в себе умение довольствоваться малым, японцы находят и ценят прекрасное во всем, что окружает человека в его будничной жизни, в каждом предмете повседневного быта. Не только картина или ваза, а любой предмет домашней утвари, будь то лопаточка для накладывания риса или бамбуковая подставка для чайника, может быть произведением искусства и воплощением красоты. Практичность, утилитарная красота предметов — вот что связано с понятием “ваби”.
Если спросить японца, что такое сибуй, он ответит: то, что человек с хорошим вкусом назовет красивым. Сибуй, таким образом, означает окончательный приговор в оценке красоты. На протяжении столетий японцы развили в себе способность распознавать и воссоздавать качества, определяемые словом “сибуй”, почти инстинктивно. В буквальном смысле слово “сибуй” означает “терпкий”, “вяжущий”. Сибуй — это первородное несовершенство в сочетании с трезвой сдержанностью. Это красота естественности плюс красота простоты. Это красота, присущая назначению данного предмета, а также материалу, из которого он сделан. При минимальной обработке материала — максимальная практичность изделия. Сочетание этих двух качеств японцы считают идеалом.
Тайна искусства состоит в том, чтобы вслушиваться в несказанное, любоваться невидимым. В этой мысли коренится четвертый критерий японского представления о красоте. Он именуется “югэн” и воплощает мастерство намека или подтекста, прелесть недоговоренности. Радоваться или грустить по поводу перемен, которые несет с собой время, присуще всем народам. Но увидеть в недолговечности источник красоты сумели, пожалуй, лишь японцы. Не случайно своим национальным цветком они избрали именно сакуру. Лепестки сакуры не знают увядания. Весело кружась, они летят к земле от легчайшего дуновения ветра. Они предпочитают опасть еще совсем свежими, чем хоть сколько-нибудь поступиться своей красотой.
Поэтизация изменчивости, недолговечности связана с взглядами буддийской секты дзэн, оставившей глубокий след в японской культуре. Смысл учения Будды, утверждают последователи дзэн, настолько глубок, что его нельзя выразить словами. Его можно постигнуть не разумом, а интуицией; не через изучение священных текстов, а через некое внезапное озарение. Причем к таким моментам чаще всего ведет созерцание природы, умение всегда находить согласие с окружающей средой, видеть значительность мелочей жизни. С вечной изменчивостью мира, учит секта дзэн, несовместима идея завершенности, а потому избегать ее надлежит и в искусстве. В процессе совершенствования не может быть вершины, точки покоя. Нельзя достигнуть полного совершенства иначе, как на мгновение, которое тут же тонет в потоке перемен. Совершенствование прекраснее, чем совершенство; завершение полнее олицетворяет жизнь, завершенность. Поэтому больше всего способно поведать о красоте то произведение, в котором не все договорено до конца.
Чаще намекать, чем декларировать — вот принцип, который можно назвать общей чертой двух островных наций — японцев и англичан. И те, и другие придают большое значение подтексту.
Югэн, или прелесть недосказанности, — это та красота, которая лежит в глубине вещей, не стремясь на поверхность. Ее может вовсе не заметить человек, лишенный вкуса или душевного покоя. Считая завершенность несовместимой с вечным движением жизни, японское искусство на том же основании отрицает и симметрию. Мы настолько привыкли делить пространство на равные части, что, ставя на полку вазу, совершенно инстинктивно помещаем ее посредине. Японец столь же машинально сдвинет ее в сторону, ибо видит красоту в асимметричном расположении декоративных элементов, в нарушенном равновесии, которое олицетворяет для него мир живой и подвижный. Симметрия умышленно избегается также потому, что она воплощает собой повторение. Асимметричное использование пространства исключает парность. А какое-либо дублирование декоративных элементов японская эстетика считает грехом. Посуда на японском столе не имеет ничего общего с тем, что мы называем сервизом. Приезжие изумляются: что за разнобой! А японцу кажется безвкусицей видеть одну и ту же роспись и на тарелках, и на блюдах, и на кофейнике, и на чашках.
Роль женщины в самурайском сообществе
Достаточно сложный вопрос, который вкратце можно осветить следующим образом:
" У женщины нет надлежащего повелителя. Значит, на своего супруга ей надобно смотреть как на своего господина и служить ему со всем уважением и почтительностью говорится в "Онна Дайгаку" ("Великое наставление для женщин") - запечатленный здесь идеальный образ японской женщины складывался столетиями. Жене самурая полагалось быть покорной, сдержанной, самоотверженной и верной своему долгу. Многим современным женщинам такая жизнь показалась бы скучной и тяжелой. Но сами жены самураев так не считали: в своем ограниченном домом и семьей мире они пользовались безграничным уважением и доверием. Кроме того, следует помнить, что жена самурая обычно происходила из самурайской семьи, а значит, была с детства подготовлена к роли матери и жены и считала эту роль единственно возможной.
Впрочем, воспитание девочки не ограничивалось только умением быть послушной и вести домашнее хозяйство. Будущую жену самурая вместе с ее братьями сызмальства учили обращаться с оружием (классическим "женским" оружием считались нагината и аигути (короткий кинжал, который женщина всегда носила при себе), но возможны и другие варианты) - ведь в случае необходимости она должна была сама с оружием в руках защитить свой дом. Умение женщины пользоваться оружием отнюдь не означает участие в военных действиях - такой случай не возможен, ибо один из принципов японской цивилизации, благодаря которым страна добилась столь впечатляющих результатов, гласит "Всему свое место".
Существует также и своеобразный "женский вариант" сэпуку. Если жена самурая оказывалась в соответствующей ситуации, она убивала себя одним решительным ударом в горло (душа женщины по японским понятиям располагается именно там).
Кроме того, и это как бы другая сторона медали, прежде всего именно женщины в японском обществе выступали "носителями культуры"- музыку, литературу, икэбана, часто- чайную церемонию, творили они. Женщина, любовные отношения, просто общение с ней становились для многих самураев той "раковиной улитки", куда можно не теряя чести на короткое время укрыться от жестокой и строго регламентированной жизни гордого воина.
При всем том, что японскому образу жизни присуще суровое подавление личных порывов, секс в этой стране никогда не осуждался ни религией, ни моралью. Японцы никогда не смотрели на секс как на некое зло, никогда не отождествляли его с грехом, не видели необходимости окружать его завесой тайны, скрывать от посторонних глаз, как нечто предосудительное. Японец как бы разграничивает в своей жизни область, которая принадлежит семье и составляет круг его главных обязанностей, от развлечений на стороне — области тоже легальной, но второстепенной.
Жена японского служащего привыкла к тому, что, как правило, видит мужа лишь два-три вечера в неделю. Хотя в Токио насчитывается около ста тысяч баров и обойти их все даже по разу заведомо невозможно, порой начинает казаться, что многие дельцы одержимы именно этой идеей. Жены безропотно терпят подобные отлучки. Существует выражение: “Вернуться домой на тройке”. Оно весьма своеобразно ввело русское слово в японский обиход. Приведенная фраза означает, что пьяный глава семейства вваливается в дверь среди ночи, поддерживаемый под руки девицами из бара. Жена обязана в таком случае пригласить спутниц в дом, угостить их чаем, осведомиться, рассчитался ли муж по счетам, и с благодарностью проводить их.
Не забавы мужа на стороне, а проявление ревности жены — вот что в глазах японцев выглядит аморальным. (Терпимость к такого рода похождениям касается, впрочем, лишь женатых мужчин, но отнюдь не распространяется на замужних женщин.)
Итак, японская мораль весьма снисходительна к человеческим слабостям. Считая их чем-то естественным, она отводит хотя и второстепенное, но вполне узаконенное место в жизни. Поскольку японцы не видят в людской натуре противоборства духа и плоти, также не присуще смотреть на жизнь лишь как на столкновение добра и зла.
Деление жизни на область ограничений и область послаблений, где действуют разные законы, объясняет присущую японцам склонность к “зигзагу”. Народ этот на редкость непритязателен ко всему, что касается повседневных нужд, но может быть безудержно расточительным, когда речь идет о каких-то праздниках или торжественных случаях. Культ умеренности касается лишь будней. Быть скаредным, прижимистым, даже разумно расчетливым в таких случаях, как, например, свадьба или похороны, так же аморально, как быть невоздержанным в повседневном быту.
Если для англичан краеугольным камнем морали служит понятие греха, то для японцев — понятие стыда. Христианская цивилизация Запада видела путь к совершенствованию человека в том, чтобы подавлять в нем плотские инстинкты и возвеличивать духовное начало.
Что же касается японцев, то они и в своей этике всегда следовали тому же принципу, что и в эстетике: сохранять первородную сущность материала. Японская мораль не ставит целью переделать человека. Она стремится лишь обуздать его сетью правил подобающего поведения. Инстинктивные склонности и порывы остаются в неизменности, лишь связанные до поры до времени такой сетью. Именно этим объясняется двойственность и противоречивость японской натуры.
В эпоху правления династии Хэйан чувственное сублимируется в культуре в особый эстетизм, подчиняется закону (нравы) и форме (этикет). Образы любви рождены в японской классической литературе не любовным культом женщины (так было в Западной Европе), а эротизмом - этой константой японского мировосприятия. Аристократическая среда, создавшая хэйанскую литературу, называла культ любви словом "ирогономи" (букв.: "любовь к любви"), что означало культ чувственных наслаждений и постоянное их искание как стиль жизни.
Но ни о каком избранничестве в любви или верном служении мужчине женщине, естественно, речи не идет. Ранняя японская классика оставила нам образ принца Блистательного Гэндзи (Хикару Гэндзи), окруженного множеством женщин, каждая из которых была обладательницей какой-то одной неповторимой и чарующей черты. Мы не встречаем в хэйанской повествовательной литературе образов Тристана и Изольды, Данте и Беатриче. Она не знала культа прекрасной дамы, но знала культ прекрасных любовных мгновений. Эпоха Хэйан оставила потомству таинственную заповедь поклонения печальным "чарам вещей" (моно-но аварэ), в которой сгустились в некую плотность из древности идущая магия и порожденные временем гедонизм и эстетизм. Человек подвержен судьбе, карме и носится по свету по длинной жизни, и из жизни в жизнь, как осенний листок. Мгновение мимолетно, успей им достойно насладиться, чтобы долгие воспоминания о них отбрасывали некий особенный грустный очаровательный свет на всю оставшуюся жизнь. Мотив покорности судьбе и утонченность душевной скорби, страдания характерны для женской любви в средние века и в Японии, и в Китае: "Мне нравится, если дом, где женщина живет в одиночестве, имеет ветхий, заброшенный вид. Пусть обвалится ограда. Пусть водяные травы заглушат пруд, сад зарастет полынью... Сколько в этом печали и сколько красоты! Мне претит дом, где одинокая женщина с видом опытной хозяйки хлопочет о том, чтобы все починить и поправить, где ограда крепка и ворота на запоре!"- пишет Сэй Сенангон, японская придворная дама Х-Х1 века, автор «Гэндзи». Комплекс хэйанских идеалов стал неразрушимым фундаментом национальной культуры. В хэйанской литературе определился и вполне прочно, на века, женский идеал и место японской женщины в ее союзе с мужчиной.
Женщина должна быть хрупка, миниатюрна, нежна и мягка, сдержанна, преданна. Она должна обладать художественным вкусом, тонкостью чувств, умением создать собственный облик, проникнутый подлинный очарованием. Внешняя привлекательность и происхождение чрезвычайно ценились: они считались результатом счастливой кармы, благодетельных прежних рождений. Огромное место отводилось костюму и искусству носить одежду. Неэтичным и неэстетичным считались в женщине непреклонность, недовольство, чрезмерная ученость, непокорность, мстительность и особенно - ревность. Дух ревнивой женщины приносил зло. Идеальная хэйанская аристократка была в меру образованна, научена слагать стихи, обладала прекрасным почерком и умела вести переписку, играла на музыкальных инструментах (как правило, на кото), танцевала, владела искусством составления ароматов. Такая женщина обладала в значительной степени и социальной и моральной независимостью. И при всем том ее положение в сфере любовных отношений, в семье, да и во всем остальном не было равным с мужчинами уже в эпоху Хэйан. Мужчина по самой своей природе более свободен от пола; женщина в значительно большей мере зависит от этой стороны жизни. Это усугублялось в Японии тем, что там очень долго сохранялась такая форма брака как "цумадои" (посещение жены), при котором муж жил отдельно от жены и лишь время от времени навещал ее. Полигамия была нравственной нормой, и отсутствие многих жен у мужчин было признаком бедности и простого происхождения. Женщина могла принимать у себя и других мужчин в отсутствие мужа, но официально многомужество расценивалось как измена. Такой брак был скорее похож на свободную любовь, нежели на брачные узы. Не случайно в хэйанской литературе нет культа материнства. Женщина здесь чаще всего становится объектом мужского сладострастия, объектом созерцания в ней всего особенно женского, но как женственного без материнства. Женщина в союзе с мужчиной занимала внутренне всецело подчиненное положение. Не случайно также автор романа о принце Гэндзи придворная дама Мурасаки Сикибу слагает такие афоризмы: "женщина - в руках мужчины", "женщины рождаются на свет лишь для того, чтобы их обманывали мужчины". Изредка встречающуюся склонность сохранять верность одной-единственной женщине общество воспринимает как странность и чудачество, но никак не норму.
В эпоху Хэйан сложились и передались в последующие времена правила любовных отношений, своеобразный язык любви в жестах и словах, закрепленный в этикетный канон. В этой связи в мужчине высоко ценилась опытность в делах любви; он должен был владеть искусством любовного свидания, знать, как элегантно начать и завершить посещение любимой. Все это как дух и тон любовных отношений передалось в поколениях, и японская литература и театр создали трогательные, беззащитные, кроткие и хрупкие образы женщин, у которых женственность разлита по всему существу, у которых нет мужских свойств, нет и андрогинности (что, между прочим, так любили воспевать некоторые европейские философы и поэты). Демоническая разрушительная природа женской ревности также вся целиком принадлежит женской стихии; она противоположна своей иррациональностью и необузданностью долгу мести или ревности у мужчин. Мужчина является перед нами со страниц японской классики как воплощение чистой мужественности. Его элегантность, изящество, знание толка в одежде, ароматах, цветах - все это присуще ему на мужской лад. Он также не андрогин и к андрогинности не стремится.
Мужчина и женщина как носители беспримесных начал не вступают поэтому в изнурительную "борьбу полов" (это возникает только в новейшее время), но мы видим постоянное склонение женщины к мужчине, ее счастливую или страдательную отраженность в нем (он - солнце, она - луна), молчаливое и нередко преданное служение ему.
В первую очередь в создании нужного эмоционального климата его бытия. Японская средневековая женщина признает свою подчиненную природу как мировой порядок и считает своим долгом - и по инстинкту и по воспитанию - следовать этому природному порядку (он выражен в древней китайской мудрости в виде гармонически-подвижного сцепления двоицы инь-ян).
Поэтому высшая кармическая задача женщины - развить и осуществить в себе данную ей самой природой женственность. А высшей кармической целью мужчины является осуществление своего мужского пути. Встреча мужчины и женщины мыслилась в философском плане как предначертанное самой природой со-бытие мужского и женского космических начал и достижение благодаря этому полноты бытия. Поэтому ревность - как разрушающая союз мужчины и женщины стихия - глубоко осуждалась. Игра в любовь велась грациозно, по всем правилам этикета и религиозно окрашивалась смиряющим верованием в быстротечность земного бытия. Здесь не решают «все раз и навсегда», тем более не идет речь об «окончательном обладании». Это, опять же, восходит к доктрине перерождений и накладывает свой отпечаток буквально на все.
"Климат любви" в средневековой Японии: это "касание" полов; хоть и страстное, но без стремления к полному слиянию в "плоть едину".
Любовь здесь не порыв к растворению в любимом существе, но влечение, тяготение и томление, разрешаемые встречей и интимной близостью. Любовь мужчины и женщины как опыт жизни - это, как правило, череда встреч (особенно для мужчины); в них нет драматической и по сути неосуществимой жажды полного слияния, полного обладания. Существует область жизненных тайн. Ей всецело принадлежит любовь как особое чувство, вложенное в сердце человека. Японская классическая литература создала изумительные образы любви, открывающие страстные начала в японской национальной стихии. Образы любви рождены в классической литературе не любовным культом женщины (так было в Западной Европе), но эротизмом - этой константой японского мировосприятия. Эрос как влекущее начало вещей и влекомость к нему известны японцам с мифологических времен. Уже в эпоху Хэйан (IX - XI века) чувственное сублимируется в культуре в особый эстетизм, подчиняется закону (нравы) и форме (этикет). Любовь мужчины и женщины становится основной темой литературы эпохи Хэйан, проповедовавшей культ любви, ее самоценность. Аристократическая среда, создавшая хэйанскую литературу, называла культ любви словом "ирогономи" (букв.: "любовь к любви"), что означало культ чувственных наслаждений и постоянное их искание как стиль жизни.
Женщина могла принимать у себя и других мужчин в отсутствие мужа, но официально многомужество расценивалось как измена. Такой брак был скорее похож на свободную любовь, нежели на брачные узы. Не случайно в хэйанской литературе нет культа материнства. Женщина здесь чаще всего становится объектом мужского сладострастия, объектом созерцания в ней всего особенно женского, но как женственного без материнства. Женщина в союзе с мужчиной занимала внутренне всецело подчиненное положение. Не случайно также автор романа о принце Гэндзи придворная дама Мурасаки Сикибу слагает такие афоризмы: "женщина - в руках мужчины", "женщины рождаются на свет лишь для того, чтобы их обманывали мужчины". Правда, в этом романе мы встречаем женские образы, которым не чужды решительность, хладнокровие, гордость, способность защитить себя от мужского своеволия. Встречаются тут и мужчины, склонные сохранять верность одной-единственной женщине. Но общество воспринимает такие проявления как странность и чудачество, но никак не норму.
Японская средневековая женщина признает свою подчиненную природу как мировой порядок и считает своим долгом - и по инстинкту и по воспитанию - следовать этому природному порядку (он выражен в древней китайской мудрости в виде гармонически-подвижного сцепления двоицы инь-ян).
Если от повествовательной литературы раннего средневековья обратиться к народившейся в XIV в. японской драматургии для театра Но и затем - к драматургии XVIII в., представленной драмами для Кабуки и Бункаку, то легко заметить, что классическая драматургия развивалась главным образом на хэйанском материале (конечно, мы имеем в виду здесь только тему любви). Она углубляется в хэйанский материал, решая хэйанские темы в новом, сначала аскетическом буддийском ключе, а затем - погружает их в конфуцианский мир. Благодаря драматургии (особенно в ее сценическом воплощении) мы с особой силой и ясностью ощущаем "климат любви" в средневековой Японии: это "касание" полов; хоть и страстное, но без стремления к полному слиянию в "плоть едину". Любовь здесь не порыв к растворению в любимом существе, но влечение, тяготение и томление, разрешаемые встречей и интимной близостью. Любовь мужчины и женщины как опыт жизни - это, как правило, череда встреч (особенно для мужчины); в них нет драматической и часто неосуществимой жажды полного слияния, полного обладания. Историк японской культуры Сабуро Иэнага утверждает, что в средневековой Японии "между любовью и браком не было четкого различия, была немыслима любовь без физической близости". Японская литература не дает нам вплоть до XX в. образа платонической любви. Образцом же прочного супружества является, как правило, лишь престарелая чета, но никак не окруженная многочисленными потомками. Прекрасна сама по себе такая пара, прожившая вместе до глубокой старости. Одной из наиболее распространенных поэтических метафор подобного супружества служат сосны-близнецы, растущие из одного корня. Такие сосны называются по-японски "аиои", что означает "рожденные и стареющие вместе". Стволы этих сосен одинаково устремлены ввысь, они одинакового обхвата, они стоят тесно друг к другу, без зазора, но кроны их все же не сплетаются, и один ствол не обнимает другой.
Все это по-настоящему интересно, ибо отражает глубины японского миросозерцания, все это может быть развернуто в обширные рассуждения, но наша задача иная, и мы сделали столь пространное "предисловие" лишь для того, чтобы лучше оттенить главный предмет статьи, к которому мы теперь переходим.
В начале XVIII в. в японской драме появляется тема, никогда ранее не звучавшая в литературе. Эта тема была взята великим драматургом Мондзаэмоном Тикамацу (1653-1725) из самой жизни и претворена в драматических произведениях для театра больших кукол Бунраку. Тикамацу показывает нам новую любовь, возникающую в мещанской, а не аристократической среде, любовь, кончающуюся не охлаждением и прекращением встреч (как описано в хэйанской литературе), а самоубийством влюбленных в самый разгар их чувств.
Самоубийство является для влюбленных жертвоприношением на алтарь вечности. Влюбленная пара умирает, ибо силою обстоятельств не может соединиться брачными узами в этом мире. Тогда она переносит свою любовь в иной мир в экстатической надежде возродиться в новых рождениях мужем и женою. Из подобного самоубийства не следует делать европоцентристский вывод в духе романтизма, будто истинной любви нет места в этом мире. Нельзя уподоблять его также гибели Ромео и Джульетты. Нельзя понимать такое самоубийство и в духе современной западной психологии как "бегство от действительности". Причины, мотивы, атмосфера, обстоятельства, цели, средства и сама идея самоубийства тут совершенно особенные. Это азиатская "диковинка", это типично восточное явление, нуждающееся в детальном толковании.
В 1703 г. написанием драмы "Смерть во имя любви в Сонэдзаки" (Сонэдзаки синдзю) Тикамацу открывает серию драм, посвященных этой теме. Тикамацу обращается к теме самоубийства из-за любви через 20 лет после первого такого случая, произошедшего в Осака и внесенного в городские хроники. К 1703 г. был составлен целый свод самоубийств влюбленных с указанием имен, возраста и других подробностей, так что можно говорить, что когда Тикамацу взялся за тему, самоубийство влюбленных перестало быть "случаем", а стало распространенным обычаем. До Тикамацу этой темы касались в театре другие драматурги (например, Кайон), а также новеллист Ихара Сайкаку (1642-1693), целый ряд эротических повестей которого кончаются самоубийством влюбленных. Считается, что именно Сайкаку ввел в литературный обиход новое слово для обозначения добровольной смерти любовников - слово "синдзю", которым и воспользовался вслед за ним Тикамацу. "Синдзю" первоначально имело значение "верность в любви" и являлось жаргонным словечком публичных домов. Тикамацу дал этому слову возвышенный смысл: "верность даже в смерти". "Синдзю" стало означать то же, что и старое поэтическое слово "дзёси" ("смерть во имя любви"). Обычай "синдзю" потрясал общество на протяжении полувека (с 80-х гг. XVII в. до 30-х гг. XVIII в.). Он был настолько распространен, что правительство повело с ним активную борьбу. Тем не менее искоренить полностью этот "феодальный обычай" не удалось, и даже в современной Японии он время от времени дает о себе знать во всех слоях общества. Так, знаменитый писатель XX в. Дадзай Осаму утопился с возлюбленной, а первая большая актриса театра современной драмы Сумако Мацуи покончила с собой после смерти любимого человека. И хотя и в адрес Тикамацу и театров раздавались обвинения в пропаганде кровавого обычая, его укоренение не было обусловлено популярностью театральных представлений на эту тему. Нельзя сказать, что в своих драмах о смертниках-влюбленных Тикамацу проповедовал самоубийство. Сказать так все равно, что объявить трагедию Шекспира "Ромео и Джульетта" повреждающим нравы произведением. Как уже упомянуто, Тикамацу обратился к теме "синдзю", когда подобные реальные происшествия стали, как тогда говорили, поветрием, и Тикамацу как большой художник не мог пройти мимо столь актуального явления. Он просто писал о том, что волновало всех; он взялся поставить общество лицом к лицу перед фактами и дать им философское, житейское и поэтико- драматическое освещение; он призывал глубоко задуматься над загадками бытия.
Обычай "синдзю" возник не на пустом месте. Намного раньше в самурайской среде сформировался обычай харакири, а задолго до "синдзю" японские женщины расставались с жизнью на могилах мужей и возлюбленных. Обычай самоубийства влюбленных не мог бы укорениться в обществе, которое не видело бы в нем чего-то чрезвычайно много говорящего сердцу. Если бы этот обычай не отвечал каким-то внутренним зовам, не затрагивал самых тайников народной души, как мог бы он распространиться? Приходится признать, что японцы видят в самоубийстве как таковом что-то, чего не видим мы, возросшие на почве христианских культур. В европейском человечестве происходили и происходят самоубийства и по сей день, а языческий мир восхвалял самоубийство как своего рода героизм. С переменой мировоззрения меняются и нравы. В христианском обществе самоубийство стало считаться тяжким грехом и великим несчастьем. Согласно христианским представлениям, греховность и даже преступность самоубийства заключается в том, что человек произвольно прекращает свою жизнь, которая принадлежит не ему только, но и Богу и ближним, которая дарована Богом для нравственного совершенствования, а не для злоупотребления. Тяжесть этого греха заключается также в том, что человек является в загробный мир непризванным. С христианской точки зрения самоубийца не герой, а трус, так как не имеет мужества и смирения снести несчастья, из-за которых обыкновенно решаются на самоубийство (потеря любимого человека, потеря имущества, неизлечимая болезнь, заслуженный или незаслуженный стыд и т.п.). По-христиански считается, что самоубийца обнаруживает сильную приверженность к земному счастью, коль скоро в несчастье отказывается жить. Но избегая временных бедствий, он подвергает себя бедствию вечному. Самоубийц не отпевает церковь, их хоронят вне пределов христианских кладбищ. Поэтому в среде верующих христиан самоубийство и теперь вызывает страх за загубленную душу. В современном западном мире психологи, может быть, не отдавая себе в том отчета, трактуют самоубийство в русле христианской традиции, но в своих терминах: как временное помешательство или как "бегство от действительности".
Многие современные японцы (если они не христиане) считают самоубийство достойным способом ухода из жизни, а в самоубийстве влюбленных им видится величие и красота. Но ни буддизм, ни конфуцианство не одобряют убийство, и потому и здесь корни этого обычая следует искать в значительно более далекой древности, в первобытном, вернее даже перво-бытийственном строе японской души. Следует признать, что это народ, который на протяжении веков не видел греха в самоубийстве, который сделал из самоубийства своеобразный культ и разработал его ритуал, который слагал гимны самураям-самоубийцам и смертникам- влюбленным. Более того. Это народ, который видит в самоубийстве способ очищения, способ исправления человеческой судьбы.
Очевидно, что провозглашение женщины, неполноценным человеком позволяет оправдать ее дискриминацию и женоненавистничество. Особенно религиозная литература и сатира на женщин периода Средневековья и раннего Нового времени изображают подчиненную позицию женщины в обществе и браке как следствие ее неполноценности и этим обосновывают свое презрение к женкому телу (несмотря на его значение для продолжения человеческого рода) и к женскому слову как к бессодержательной болтовне.
Так, феминизм эпохи Возрождения культивирует идеал «героической» женщины, женщины – похожей на мужчину во всем, сильной телом и духом, отличающейся стойкостью, способностью защищаться, смелостью и уверенностью в своих интеллектуальных способностях. То, что идеал может стать действительностью, доказывали, прежде всего, амазонки, которыми восхищалась литература того времени, а так же женские фигуры из Ветхого Завета, имевшие успех в политике и в ведении войн. Такие женщины, как королева Англии Елизавета І и голландская ученая Анна Мари ван Шурман, доказывают, что подобные возможности существовали и в период раннего Нового времени.
На особенностях японского дома заметно сказалась натура его обитателей. Раздвижные стены отражают стремление быть ближе к природе, не отгораживаться от нее. Первородная красота некрашеного дерева, рисовой бумаги, соломенных матов, а также сама сезонность этих материалов (седзи полагается заново оклеивать каждый год, а татами менять раз в два года) также напоминают о близости к природе.
Японский дом рассчитан на лето. Его внутренние помещения действительно хорошо вентилируются во время влажной жары. Однако достоинство традиционного японского жилища обращается в свою противоположность, когда его столь же отчаянно продувает зимой. А холода здесь дают о себе знать от ноября до марта. Японцы словно бы смирились с тем, что зимой в доме всегда холодно. Они довольствуются тем, чтобы согреть себе руки или ноги, не помышляя отопить само помещение. Можно сказать, что в традиции японского жилища нет отопления, а есть обогревание.
В японской культуре мужчина и женщина как носители беспримесных начал не вступают в изнурительную "борьбу полов" (это возникает только в новейшее время), но мы видим постоянное склонение женщины к мужчине, ее счастливую или страдательную отраженность в нем (он - солнце, она - луна), молчаливое и нередко преданное служение ему.
Устои патриархальной семьи — это устои японского образа жизни. Образы любви рождены в японской классической литературе не любовным культом женщины (так было в Западной Европе), а эротизмом - этой константой японского мировосприятия. Аристократическая среда, создавшая хэйанскую литературу, называла культ любви словом "ирогономи" (букв.: "любовь к любви"), что означало культ чувственных наслаждений и постоянное их искание как стиль жизни.
Женщина должна быть хрупка, миниатюрна, нежна и мягка, сдержанна, преданна. Она должна обладать художественным вкусом, тонкостью чувств, умением создать собственный облик, проникнутый подлинный очарованием. Внешняя привлекательность и происхождение чрезвычайно ценились: они считались результатом счастливой кармы, благодетельных прежних рождений. Огромное место отводилось костюму и искусству носить одежду. Неэтичным и неэстетичным считались в женщине непреклонность, недовольство, чрезмерная ученость, непокорность, мстительность и особенно - ревность. Дух ревнивой женщины приносил зло. Идеальная хэйанская аристократка была в меру образованна, научена слагать стихи, обладала прекрасным почерком и умела вести переписку, играла на музыкальных инструментах (как правило, на кото), танцевала, владела искусством составления ароматов. Такая женщина обладала в значительной степени и социальной и моральной независимостью. И при всем том ее положение в сфере любовных отношений, в семье, да и во всем остальном не было равным с мужчинами уже в эпоху Хэйан. Мужчина по самой своей природе более свободен от пола; женщина в значительно большей мере зависит от этой стороны жизни. Это усугублялось в Японии тем, что там очень долго сохранялась такая форма брака как "цумадои" (посещение жены), при котором муж жил отдельно от жены и лишь время от времени навещал ее. Полигамия была нравственной нормой, и отсутствие многих жен у мужчин было признаком бедности и простого происхождения. Женщина могла принимать у себя и других мужчин в отсутствие мужа, но официально многомужество расценивалось как измена. Такой брак был скорее похож на свободную любовь, нежели на брачные узы. Не случайно в хэйанской литературе нет культа материнства. Женщина здесь чаще всего становится объектом мужского сладострастия, объектом созерцания в ней всего особенно женского, но как женственного без материнства. Женщина в союзе с мужчиной занимала внутренне всецело подчиненное положение. Не случайно также автор романа о принце Гэндзи придворная дама Мурасаки Сикибу слагает такие афоризмы: "женщина - в руках мужчины", "женщины рождаются на свет лишь для того, чтобы их обманывали мужчины". Изредка встречающуюся склонность сохранять верность одной-единственной женщине общество воспринимает как странность и чудачество, но никак не норму.
Самоубийство является для влюбленных жертвоприношением на алтарь вечности. Влюбленная пара умирает, ибо силою обстоятельств не может соединиться брачными узами в этом мире. Тогда она переносит свою любовь в иной мир в экстатической надежде возродиться в новых рождениях мужем и женою. Из подобного самоубийства не следует делать европоцентристский вывод в духе романтизма, будто истинной любви нет места в этом мире. Нельзя уподоблять его также гибели Ромео и Джульетты. Нельзя понимать такое самоубийство и в духе современной западной психологии как "бегство от действительности". Причины, мотивы, атмосфера, обстоятельства, цели, средства и сама идея самоубийства тут совершенно особенные. Это азиатская "диковинка", это типично восточное явление, нуждающееся в детальном толковании.
Историк японской культуры Сабуро Иэнага утверждает, что в средневековой Японии "между любовью и браком не было четкого различия, была немыслима любовь без физической близости". Японская литература не дает нам вплоть до XX в. образа платонической любви. Образцом же прочного супружества является, как правило, лишь престарелая чета, но никак не окруженная многочисленными потомками. Прекрасна сама по себе такая пара, прожившая вместе до глубокой старости. Одной из наиболее распространенных поэтических метафор подобного супружества служат сосны-близнецы, растущие из одного корня. Такие сосны называются по-японски "аиои", что означает "рожденные и стареющие вместе". Стволы этих сосен одинаково устремлены ввысь, они одинакового обхвата, они стоят тесно друг к другу, без зазора, но кроны их все же не сплетаются, и один ствол не обнимает другой.
1. Алпатов В. М. История и культура Японии. М. 2001
2. Альчук А. Женщина и визуальные знаки, - М., 2000.
3. Берндт, Юрген “Лики Японии” - М., “Наука”, 2001.
4. В 2-х томах СПБ, Гипериот 2002
5. Вандерберг Х. История Японии М. – 2002
6. Васильев Л. С. “История религий Востока” - М., “Наука”, 2002.
7. Вещь в японской культуре М. Восточная литература РАН 2003
8. Главева Д. Г. Традиционная японская культура специфика мировосприятия. М. 2003
9. Горегляд В. Н. Японская литература 8-16 вв. С-П 2001
10. Горегляд В. Н. Японские средневековые дневники. - С-П 1999
11. Григорьева Т. П. Буддизм в Японии М. Наука 1997
12. Грошев И. В. Полоролевые стереотипы в рекламе.// Психологический журнал.- М, 1998.
13. Дневники придворных дам древней Японии. Мн. 2002
14. Долина Собрание старых и новых песен Японии М. Конитвакасю М. Радуга 1995
15. Ермакова Е. М. Мищеряков А. Н. Синто-путь японских Богов
16. Жукова И. Таинство японской поэзии танка М. Восточная литература РАН. 2001
17. Завьялова О. И. “Токио и токийцы: будни, выходные, праздники”( М., Наука”, 1990).
18. Заков В.В. Полоролевые различия и понимания неправды, лжи и обмана.//Психология личности.- М., 1997.
19. Лафлер У. Карма слов М. 2000
20. Мещеряков А. Н. Грачев М. История древней Японии
21. Мещеряков А. Н. Книга японских символов. М. 2003
22. Мищеряков А. Н. Герои, Творцы и хранители японской старины М. 1998
23. Нагата Х. история философской мысли Японии:пер. с японского
24. Овчинников В. В. “Ветка сакуры” - М., “Советский писатель”, 1988.
25. Пол Гендер Культура №2./Под редакцией Элизабет Шоре и Каролин Хайдер.- М.,2000.
26. Пол Гендер Культура./Под редакцией Элизабет Шоре и Каролин Хайдер.- М., 1999.
27. Пол. Гендер Культура Алпатов В. М.
28. Советский энцикловедический словарь/Под редакций А.П. Прохорова. – М, 1985.
29. Социология. Учебное пособие для студентов вузов./ Сост. А.С Кислицин.- М.,2001.
30. Судзуки Д., Кацуки С. “Дзэн-Буддизм” (Бишкек, 1993).
31. Христоматия по гендерным исследованиям 2 тома С-П
32. Цветов В. Я. “Пятнадцатый камень сада Рёандзи” ( М., “Политиздат”, 1986).
33. Цветы четырех времен года. Сборник японской лирики. М. 2001
34. Чхартешвили Г. Мир по- японски С-ПБ.: Северо-запад, 2000
35. Чхартешвили Г. Повести в жанре дуйжицу СПБ. Северо-Запад, 2000
36. Япония: язык и общество М. Муравей 2003
37. Японские пятистишия. Капля росы. М. 1998
38. Яшмовая нить Антология японской классической литературы - М., 1998