Система воеводского управления в освещении историков-сибиреведов
Ананьев Д. А.
Одним из важнейших участников процесса освоения русскими Сибири было государство, наблюдавшее и направлявшее ход колонизации через разветвленную административную систему, созданную вскоре после масштабного вторжения русских за Урал на рубеже XVI–XVII вв. Ключевым звеном этой системы с самого начала стала «общая для государства система местного воеводского управления»[1], устанавливавшаяся в Сибири по мере вхождения в состав России ее отдельных областей.
Изучение сибирской истории невозможно без всесторонней оценки системы управления, но в этом случае историки-сибиреведы сталкиваются с проблемами, поставленными исследователями в работах по истории российской государственности и ее административных учреждений. В полной мере это относится и к истории возникновения и развития системы воеводского управления, просуществовавшей с конца XVI в. до 1775 г. В историографии не освещается начальный этап ее формирования, относящийся ко второй половине XVI в., когда состоялся переход от системы наместников-кормленщиков к новому типу государственного аппарата, основанному не на кормлениях, как форме натурального обеспечения служилых людей «по отечеству», а на выплате денежного жалованья. В сущности, это следствие слабой изученности последствий земской реформы 1555–1556 гг., в ходе которой власть сделала ставку не только на развитие самоуправления, но и на усиление централизации административной системы, создав, по определению современного исследователя Е. Вершинина, «условия большей зависимости служилых людей от центральной власти»[2]. На данный пробел в историографии указывал А. Зимин еще в 1960 г., но, как считает Вершинин в монографии, посвященной воеводскому управлению Сибири в XVII в., «до сих пор отмеченная А. А. Зиминым проблема не получила своего конкретно-исторического исследования»[3]. Без устранения этого пробела невозможно получить полное представление об условиях, сделавших возможным повсеместное распространение воеводской власти в последующие десятилетия. С указанной историографической проблемой связан и вопрос о сущности воеводской власти, решение которого было предложено отечественной исторической наукой уже в XIX в. в работах представителей «государственной школы».
По мнению Б. Чичерина, А. Градовского, И. Андреевского, возникновение и утверждение воеводского управления на окраинных землях (в Казани, Астрахани, Сибири) было обусловлено потребностью государства в сильных представителях, в равной мере способных решать военные задачи и обеспечивать в необходимом объеме поступление в казну доходов с присоединенных территорий[4]. Выводы вышеназванных историков повторяют аргументацию чиновников Сибирского приказа, сохранившуюся в документах конца XVII в. (она, кстати, приведена в монографии М. Акишина). В ответ на предложение о распространении городской реформы 1699 г. на территорию Сибири, руководство Сибирского приказа сообщило, что «во всех сибирских городах без воевод… править никоими мерами невозможно, так как они организуют сбор и доставку в Москву ясака — главной статьи дохода казны в Сибири», и что «если воевод в Сибири „отставить“, то… аборигены перестанут платить ясак и могут учинить над русскими какой-нибудь „злой умысел“»[5].
Объясняя особенности воеводской власти, представители «государственной школы» все же не указывали на принципиальное отличие новой системы от системы наместников-кормленщиков, заключавшееся в выплате воеводам в централизованном порядке денежного жалованья из московских четей-приказов. Справедлив вывод Н. Покровского и В. Александрова: «В дореволюционной историографии преимущественно представителями государственной школы воеводское управление рассматривалось как видоизмененная система наместников-кормленщиков»[6]. Более глубокое понимание проблемы было присуще М. Ф. Владимирскому-Буданову, писавшему в начале XX в. о том, что целью назначения было «не кормление, а управление на государя»[7].
По заключению Вершинина, недостатком работ дореволюционных авторов была ориентация на более поздние, «рациональные» образцы управления (дворянско-чиновничий бюрократический аппарат, в частности), следствием чего стала недооценка проблемы соответствия воеводского управления уровню социально-политического развития общества. В качестве примера Вершинин приводит мысль Градовского о гипертрофированном значении фискальных функций воеводского аппарата, в ущерб удовлетворению потребностей местного общества[8].
Все же было бы неверно отрицать понимание историками государственной школы несоответствия позднейших принципов управления и основ административной системы XVII в. В связи с этим важное замечание сделано в работе Александрова и Покровского относительно вывода Б. Чичерина о коллегиальном, а не бюрократическом характере воеводской власти: «Однако при этом Б. Н. Чичерин все же признавал, что в XVII в. в России еще не было развитого сознания о различии между коллегиальной и бюрократической формами административного управления»[9]. Разумеется, современные исследователи не поддержали предположение Чичерина, заметив, что «… в борьбе за абсолютизацию власти воеводы нередко вступали в столкновения со своим ближайшим окружением»[10]. Но, по сути, признание Чичерина, характеризовавшего принципы административной политики на основании изучения наказов, выдававшихся воеводам, близко к замечанию, сделанному Вершининым. Соглашаясь с тезисом об утверждении принципа единоначалия в системе местного управления в XVII в., исследователь указывает, что степень осознанности этой тенденции центральным правительством не поддается выяснению[11]. Когда современный последователь Чичерина И. Ермолаев, характеризуя систему управления Среднего Поволжья в конце XVI–XVII вв., идет дальше своих предшественников и заявляет, что коллегиальность воеводского управления была осознанным принципом, Вершинин видит в этом повторение ошибки представителей государственной школы и подчеркивает, что коллегиальность как принцип управления — понятие историческое, и она, как и бюрократия, не может появиться раньше системы рациональной организации власти[12]. Впрочем, для сибирской разрядной администрации Вершинин признавал ограниченное применение «коллегиальности» в решении дел. Но ведь и Чичерин писал о том, что «эта коллегиальность не имела никакой юридической определенности», не была четко осознававшимся принципом, а воеводы «ладили… как знали».
Дискуссии об основополагающих принципах воеводского управления отражают сложную ситуацию в историографии, связанную с недостаточной изученностью вопросов возникновения, становления и развития воеводской системы в условиях перехода государства от сословно-представительной монархии к абсолютизму, а также взаимодействия воевод с органами сословно-представительного самоуправления.
В XX в. отечественные исследователи объясняли повсеместное распространение воеводской власти возросшей потребностью государства в сильных представителях на местах, обладавших самыми широкими полномочиями, что, в свою очередь, было обусловлено хозяйственным и политическим кризисом конца XVI — начала XVII вв., развитием крепостничества, ростом податного гнета и невозможностью доверять сбор налогов так же, как прежде, выборным земским властям[13].
Дореволюционный историк земского самоуправления М. Богословский определял воевод как правительственных агентов по финансовому управлению, тогда как возникновение этого института власти связывал с периодом Смуты, когда важнейшей задачей государства была борьба с «многочисленными иноземными и своими „воровскими“ отрядами»[14]. Схему Богословского воспроизвели в своих работах современные исследователи Вершинин и А. Павлов; последний, впрочем, относил распространение «приказного начала» на внутренние территории государства к 70-м —
90-м гг. XVI в., когда в уездах Севера и Замосковского края появились судьи и приказные люди, ставшие «прообразом воеводского административного управления»[15]. Объяснение Богословским причин распространения воеводской системы во многом совпадает с распространением в советской историографии представления о «постепенном усилении власти воевод… как следствии целенаправленной правительственной политики»[16], но не проясняет характера взаимоотношений воевод с верховной властью, равно как и механизма взаимодействия с другими органами власти, позволившего воеводской системе выстоять и, в конечном счете, взять верх и над кормленщиками, пытавшимися было возродиться в 1570-х — 80-х гг., и над сословными учреждениями, бурно развивавшимися в годы Смуты.
Получение ответов на эти вопросы представляется более вероятным в рамках региональных исследований, начало которым было положено также в дореволюционной историографии — в работах Н. Оглоблина, С. Бахрушина, изучавших историю воеводского управления в Сибири. Трудно не согласиться с мнением Вершинина: «Главное в том, что под пером данных исследователей местное управление из истории „учреждений“ превратилось в историю конкретных людей, как представлявших эти учреждения, так и проходивших через них»[17]. На развитие сибиреведения существенное влияние оказали выводы Бахрушина о всевластии сибирских воевод, о «кормленческих чертах» в их деятельности, с проявлениями которых правительство боролось не особенно успешно.
Идеи Бахрушина были усвоены советской историографией, которая, однако, не проявляла особого интереса к воеводской тематике на протяжении многих десятилетий. В то же время, к наследию русской дореволюционной историографии обратились западные сибиреведы. Проблемы освоения и управления Сибири оказались в поле зрения зарубежных исследователей уже в XVII в. — практически одновременно с началом сибирской колонизации, но первые попытки западных авторов дать научный анализ истории освоения Сибири приходятся на вторую половину XIX в., когда в качестве источников историки могли использовать не только широко распространенную на Западе описательную литературу о Сибири (преимущественно записки путешественников и мореплавателей), но и достижения русской историографии.
Американский историк Голдер стал первым в западной исторической науке, кто осветил основные направления и этапы освоения Сибири и Дальнего Востока. В основу его монографии «Русская экспансия к Тихому океану (1641–1850)» легла диссертация, которую он защитил в 1909 г. в Гарвардском университете. В своем исследовании автор опирался как на опубликованные источники (в частности, содержащиеся в изданных в России «Актах исторических» и «Дополнениях к актам историческим»), так и на документы, хранящиеся в архивах Парижа и Санкт-Петербурга. Подчеркивая значение торговых интересов России в ходе «восточной экспансии», он объединил этот тезис с традиционными для западной историографии того времени выводами об имперских амбициях России, погоне за пушниной и необходимости научного исследования Северной Азии и тихоокеанского региона как основных факторов сибирской колонизации.
В монографии Голдера наиболее обширный раздел посвящен описанию структуры сибирской администрации и анализу правительственной политики в регионе, что вполне соответствовало представлению историка о деятельности органов власти как определяющей силе в ходе русского освоения Сибири[18]. Впрочем, деятельность сибирской администрации историк оценивает крайне негативно, не объясняя при этом, почему столь неэффективной и «хаотичной» власти удалось сохранить и укрепить позиции России на огромных пространствах Сибири и Дальнего Востока. Присоединяясь к многочисленным свидетельствам современников и русских историков о деспотичности и бесконтрольности сибирских воевод, Голдер считает это следствием слабого интереса Москвы к колонизируемой окраине и отсутствием четкого плана управления. Внимание к сибирским источникам заставило Голдера сделать ряд выводов, противоречащих приведенной выше оценке правительственной политики в Сибири. Так, историк сообщает, что вплоть до 1708 г. (то есть до губернской реформы) все значительные вопросы управления регионом согласовывались с правительством. Следовательно, действительно бесконтрольной можно считать лишь власть новоявленных сибирских губернаторов. Интересно, что такого же мнения придерживался П. Н. Милюков, а в наше время его поддержал и М. Акишин: «Новые верховный и центральный органы управления — Сенат и Ближняя канцелярия царя — с самого начала не смогли справиться с огромной массой судебных, административных дел и финансовой отчетности, которые шли с мест. Учреждение при Сенате представителей от губерний (ландрихтеров) также не исправило положения, власть губернаторов становилась, по существу, бесконтрольной. С полным основанием это можно сказать и о Сибири»[19]. Таким образом, применительно к сибирской административной системе XVII в., которой и был посвящен раздел в монографии Голдера, следует говорить о существовании механизма сдерживания и ограничения власти воевод. Одним из элементов этого механизма можно считать принцип взаимоконтроля в совместной деятельности воевод, который, однако, мог быть доведен до абсурда — открытой вражды воевод одного или нескольких уездов. Ссылаясь на П. Буцинского, Голдер называет органом надзора над властью воеводы должность письменного головы, учрежденную в 1623 г. Но в условиях коррумпированной сибирской администрации, по определению Голдера, воеводы и главы действовали заодно.
Перечисляя обязанности воевод, Голдер считает нужным упомянуть о том, что по прибытии на место службы воевода должен был устроить официальный прием, на котором обращался к населению города и уезда с речью, примерное содержание которой приводит автор. Заверяя всех в своей честности и готовности соблюдать законы, воевода обвинял своих предшественников во всех мыслимых грехах и уверял, что они не останутся безнаказанными. Оставляя эту деталь без комментариев, Голдер не делает все-таки вывода (как, например, Бахрушин) о том, что все это было простой формальностью. В этой ситуации полезно обратиться к исследованию Покровского и Александрова: «На приеме населения при вступлении в должность от воеводы требовалось, согласно наказу, не просто обличать злоупотребления своего предшественника, но и призвать собравшихся подавать соответствующие иски с обещанием правого суда Москвы… Конечно, на практике такие меры не всегда осуществлялись последовательно и не искореняли злоупотреблений, но, несомненно, их сдерживали»[20].
Вместе с тем, Голдер сообщает об обязанности воевод отчитываться перед Сибирским приказом, в частности, о сборе ясака. Вообще, политика властей в отношении коренного населения Сибири оказалась в центре внимания историка, считавшего «погоню за пушниной» основным стимулом продвижения русских на восток. Опровергая собственное утверждение о непродуманности действий сибирской администрации, Голдер следующим образом выражает сущность политики в отношении ясачного населения: русские стремились собрать как можно больше ясака, но при этом не вызвать сопротивления аборигенов и не довести население до вымирания. Такая позиция правительства не могла не сдерживать пыл сибирских администраторов, хотя полностью искоренить злоупотребления было невозможно.
Голдер не предлагал какой-либо стройной концепции истории Сибири и не подкреплял свои спорные и разрозненные заключения основательной разработкой источникового материала; в своем довольно поверхностном и полном противоречий очерке сибирской системы управления Голдер не пытается определить содержание воеводской власти и место сибирского административного аппарата в системе общественно-политического устройства государства. С одной стороны, воеводы предстают безудержными самовластцами и корыстолюбцами, с другой — подчеркивается значительная зависимость сибирских чиновников от центральной власти, без чего государство не могло бы играть решающую роль в освоении региона, как пишет об этом Голдер.
В 1920-е гг. именно благодаря работе Голдера — при всей ее тенденциозности — возрос интерес американских исследователей к истории колонизации Сибири. Новый этап в развитии этого направления западной историографии связан с именем Р. Кернера, профессора Калифорнийского университета, где в 1930-е гг. им был основан семинар по северо-восточной Азии. Вслед за Кернером американские исследователи взяли курс на более тщательное изучение источников по истории освоения русскими Северной Азии. Первой значительной работой Кернера стал двухтомный труд, посвященный обзору письменных источников по истории североазиатского региона и опубликованный в 1939 г. под названием «Северо-восточная Азия: избранная библиография»[21]. По словам Кернера, в процессе работы над библиографическим исследованием у него возник интерес к вопросу о причинах и сущности «русской восточной экспансии». Стремление историка ответить на сугубо теоретические вопросы и выработать новую концепцию, способную хотя бы отчасти объяснить содержание колонизационного процесса, привело к появлению его монографии «Стремление к морю: курс русской истории — роль рек, волоков, острогов, монастырей и пушнины». В теоретических построениях Кернер опирался на работы русских историков С. Соловьева, З. Ходаковского, В. Ключевского, рассматривавших различные аспекты русской колонизации. Однако, по признанию самого Кернера, требовалось более масштабное исследование для полного подтверждения или опровержения тезиса об определяющем значении для сибирской колонизации факторов, перечисленных в названии работы. Сам Кернер, хотя и считал значение этих факторов очевидным, не был склонен к их преувеличению.
Проверить теоретические заключения Кернера предстояло его ученикам — в первую очередь Дж. Ланцеву, автору первого в западной историографии специального исследования по истории сибирской системы управления. В монографии «Сибирь в XVII в. Исследование колониальной администрации» Ланцев двигался, в основном, в русле концепции Кернера о стремлении России к морю, о роли сибирской пушнины, об активности военной администрации, о преобладании в XVII в. вольнонародной колонизации над государственной.
Хронологические рамки исследования: конец XVI — начало XVIII вв., что во многом обусловлено содержанием источников (среди вторичных это, прежде всего, работы русских и советских сибиреведов, к тому времени основательно изучивших историю первых ста лет колонизации Сибири). Вместе с тем, основополагающим для Ланцева стал заимствованный у Кернера тезис о частичном восстановлении традиций кормлений в Сибири по инициативе воевод, чему активно воспротивилось правительство. Указание на кормленческие черты — не единственное, что сближает исследование Ланцева с традициями русской историографии.
Искоренение кормлений в XVI в. Ланцев рассматривал как часть борьбы с боярской аристократией, после победы над которой встал вопрос о привлечении на службу новых социальных групп. Первоначально выход был найден в избрании земских старост, которых Ланцев называет «демократической выборной властью» (democratic elective officials); наряду с ними действовали приказные люди, городовые приказчики, направлявшиеся из Москвы со специальными поручениями (в них Ланцев видит предшественников дьяков — ближайших сотрудников воевод, но не самих воевод, как полагает современный историк А. Павлов). Со временем стало ясно, что развитие самоуправления не было на руку государству, сделавшему ставку на окрепший класс служилых дворян, из среды которых и формировалось воеводское управление. Свою жизнеспособность воеводская власть доказала сама: к концу Смуты в распоряжении верховной власти никакой другой системы управления, кроме военной, не осталось. Разумеется, в этот период активно действовали сословно-представительные учреждения, но их интересы все же, по мнению Ланцева, не совпадали с интересами правительства. Эта же система была перенесена и в Сибирь, где всю власть, особенно на раннем этапе, было разумно сосредоточить в руках военачальника. По оценке Ланцева, воеводы содействовали процессу централизации управления, боролись с влиянием крестьянского и посадского миров. При этом правительство не желало чрезмерного усиления воевод, и без того обладавших самыми широкими полномочиями. В основе многочисленных злоупотреблений властью лежало стремление воевод к обогащению — преимущественно за счет местного населения[22].
Как пишет Вершинин, «в XVII в. управленческий аппарат содержаться полностью за счет государственных доходов не мог, и это обстоятельство создавало из феодалов-земледельцев тот единственный контингент, из которого формировались кадры высшего и среднего звена». Очевидно, ни жалованье, ни деньги на подъем, ни натуральные припасы не воспринимались воеводами как средства, достаточные для обеспечения их проживания на новом месте в течение нескольких лет и для выполнения служебных обязанностей. К тому же, «в психологии представителей дворянского класса, попадавших на гражданскую службу, последняя прочно связывалась с понятием „пожалованья“, награды», поэтому сибирский воевода так или иначе «надеялся поправить (или увеличить) свое материальное благосостояние»[23].
Все это способствовало поддержанию традиции «кормления от дел» (получения от населения «почестей» и «поминков», «праздничных денег» и «вседневных харчей», «въезжих и отъезжих денег»), обстоятельно описанной в работах советских историков. Указывая на кормленческую традицию, Ланцев подчеркивает ее феодальное происхождение, что важно для определения им сибирской администрации XVII в. как системы, сочетавшей элементы феодального общества с идеями бюрократической централизованной монархии. О традициях феодального управления писали и отечественные исследователи сибирского воеводского аппарата, в частности, о праве дворян подавать челобитные с просьбой об отправке на воеводство (об этом сообщает и Ланцев), наследовании воеводской должности, об обусловленности права на участие в управлении генеалогическими связями с четвертчиками сер. XVI в. (то есть бывшими кормленщиками), о соотношении воеводской должности с военно-служилым чином.
Ланцев пишет также о сохранении в системе сибирской администрации феодальной классовой дифференциации, поскольку традиционно государству было удобнее давать представителям различных сословий разный объем полномочий. Переходный характер системы заключался в том, что ее структура не была неподвижной, но здесь следует учесть вывод отечественных сибиреведов о том, что случаи назначения детей боярских на полный воеводский срок были весьма редкими.
По мнению Ланцева, сибирская административная система имела ярко выраженный военизированный характер, но главной функцией управленческого аппарата при этом было удовлетворение интересов фиска. Свои размышления историк завершает не вполне ясным утверждением, что могущественная сибирская служилая аристократия (под ней понимаются воеводы и их подручные) была готова вернуться к политическому феодализму, чему Сибирский приказ энергично и эффективно противодействовал[24]. С последней частью утверждения трудно не согласиться, так как количество ограничителей воеводской власти было велико (сам Ланцев называет в этом ряду и правительственный надзор, и соответствующее законодательство, и частые смены воевод, и принцип взаимоконтроля во властных органах, и контроль со стороны мирских органов самоуправления). Вероятно, под «готовностью к политическому феодализму» историк подразумевал неизбежность конфликта между государством, двигавшимся по пути формирования абсолютистской монархии, и столь специфичным и противоречивым элементом государственной системы, каким являлось воеводское управление.
Акишин справедливо полагает, что «чрезвычайно большая по закону власть воеводы над уездными людьми превращала его „в далекой государевой отчине“ почти в полного хозяина». Акишин приводит следующее признание нерчинского воеводы И. Николаева, зафиксированное в источниках начала XVIII в.: «Хто де мне укажет? Я де сам царь тако же, как на Москве царь Петр Алексеевич: что де хочю, то делаю. Никто мне не укажет. Не токмо де в Нерчинску, я бы и на Москве был царь»[25]. В действительности, конечно, воевода признавал над собой верховную власть, но современникам были хорошо известны подобные настроения сибирских властителей. Не случайно несколько позднее возникла легенда о стремлении сибирского губернатора М. П. Гагарина (в свое время нерчинского воеводы, представителя клана воевод Гагариных, в руках которых к концу XVII в. оказалась почти вся Восточная Сибирь) превратить Сибирь в самостоятельное государство. Хотя в материалах следствия по делу Гагарина никаких подтверждений этому нет, возможно, как пишет Акишин, эта легенда «отражает отголоски разговоров, которые вели князь М. П. Гагарин и верхи сибирской администрации»[26]. Следует заметить, что и до учреждения губерний центральный орган сибирской администрации, Сибирский приказ, был достаточно влиятелен и самостоятелен, чтобы не только осуществлять контроль за деятельностью воевод, но и, в случае необходимости, исподволь противодействовать политике верховной власти.
Собственно, в монографии Ланцева, содержащей подробный разбор структуры сибирской администрации, описание ее многообразной деятельности (в том числе отношений с коренными народностями, с крестьянским и посадским миром, казачеством и церковью), ничего не говорится о каком-либо политическом противостоянии центральных и местных сибирских властей. В более поздних исследованиях Ланцев вообще пришел к мысли о ведущей роли правительства в ходе колонизации Сибири и даже о выработке еще правительством Бориса Годунова последовательного плана русского освоения восточной окраины. Другой ученик Кернера, Р. Фишер, опровергал вывод Голдера о том, что произвол сибирских чиновников был вызван отсутствием у правительства четкого плана управления новой колонией. Политику правительства Фишер называет вполне определенной и последовательной, но считает необходимым отличать ее от действий местных властей, конкретных служилых людей и промышленников. Государство неизменно строго регламентировало ясачные сборы, ограничивало участие купцов и промышленников в пушной торговле, пресекало чиновничий и казачий произвол в отношении местного (коренного и пришлого) населения, исходя при этом из требований здравого смысла и представлений о собственной выгоде. По оценке Фишера, такая политика была замечательной для государства, эксплуатировавшего более слабые и отсталые народы, но он же отмечает, что слабая забота о собственных служащих привела к тому, что на местах все законы, так или иначе, нарушались[27].
Выводы историков Калифорнийской школы в довольно искаженном виде были усвоены последующей историографией и даже объединены с концепцией Голдера, в результате чего возникло достаточно распространенное в западной литературе представление о противоречивости царской политики в Сибири, о борьбе центральных и местных властей, ограничивавшей степень реального влияния правительства на ход колонизации. Оставляя в стороне теоретические дискуссии о типах общественно-политического устройства, об эволюции государственного аппарата России и, в частности, Сибири, западные историки спорили о роли сибирской администрации в освоении региона, исходя из оценок тех или иных направлений ее деятельности.
Так, британский историк Т. Армстронг, в отличие от Фишера, отрицал наличие у правительства четкого представления о целях сибирской колонизации, следствием чего стала противоречивая политика властей в отношении коренного населения Сибири. С одной стороны, по заключению Армстронга, русские редко вмешивались в дела туземцев, отношение к ним правительства было достаточно либеральным, но действия местных чиновников зачастую отличались бессмысленной жестокостью. Западногерманский историк Ю. Семенов также писал о «дикой анархии», царившей в системе управления Сибири (этот тезис был весьма популярен и в отечественной историографии XIX–XX вв.). Причиной этой ситуации, по мнению Семенова, был недостаточный контроль со стороны правительства, ослабевавший по мере сокращения доходов от колоний (Семенов относит это утверждение преимущественно к XVIII в., тогда как во второй половине XVII в. резкое падение доходов от пушной торговли вызвало немедленную реакцию со стороны правительства, пытавшегося уличить воевод в нерадении и устроившего длительный сыск), следовательно, чем меньше доходов получало правительство, тем вольготнее жилось сибирскому чиновничеству[28].
Американский историк М. Раев также полагает, что до середины XVIII в. у правительства не только не было плана управления Сибирью, но отсутствовал и сколько-нибудь значительный интерес к восточным владениям. Ситуация изменилась с воцарением Екатерины II и распространением идей Просвещения, когда была пересмотрена оценка сельскохозяйственного и торгового потенциала края, острее стала ощущаться потребность в реорганизации погрязшей в злоупотреблениях и волоките сибирской администрации. По сути, Раев воспроизводил вывод о противоречии между взвешенной и разумной политикой правительства и бездумностью и хаотичностью местных властей. При этом в отличие от Ланцева, видевшего противоречия в самой системе управления, о чем подробно было сказано выше, в работах указанных историков совершенно ничего не говорится о том, что лежало в основе такого противоречия — слабость ли правительственного контроля вследствие удаленности региона, что развязывало руки местным администраторам; неразборчивость ли и непродуманность кадровой политики; стремление ли сибирских чиновников превратить систему власти в инструмент удовлетворения корпоративных интересов, сочетая эту функцию с выполнением задач, поставленных перед сибирской администрацией правительством[29].
Вместе с тем, в западной историографии оставалась неизученной история сибирской системы управления в XVIII в. Данное обстоятельство не позволяет считать достаточно обоснованной и противоположную концепцию в западной историографии, возникшую в последние десятилетия и связанную с именами А. Вуда, Б. Дмитришина, Дж. Форсиса, Ю. Слезкина, У. Линкольна. Английский исследователь А. Вуд определяет «восточную экспансию» как один из инструментов усиления русского самодержавия (то есть вопрос об эволюции российской государственности все-таки ставится), успехи и неудачи которого в Сибири зависели, прежде всего, от действий правительства, а не от деятельности коррумпированного сибирского чиновничества. Американский исследователь Дмитришин, хотя и отмечает отсутствие четкого плана колонизации, все же считает сибирскую систему управления эффективной, способной осуществлять должный контроль за новыми присоединенными территориями и «обеспечить в требуемой мере использование природных и людских ресурсов». То обстоятельство, что царское правительство зачастую не знало о злоупотреблениях сибирских властей, не служит Дмитришину основанием для противопоставления действий сибирских властей и Москвы, поскольку в случае народных волнений правительство не только проводило судебное разбирательство, но и направляло в Сибирь дополнительные войска, в случае необходимости выполнявшие функции карательных отрядов[30].
В новейших исследованиях западных сибиреведов — монографиях Дж. Форсиса, Ю. Слезкина, У. Линкольна — ответственным за выработку политики в отношении сибирской колонии предстает, прежде всего, правительство. При всей неоднозначности оценок, данных этими авторами результатам колонизации Сибири, их работы объединяет фактический возврат к представлениям Р. Фишера о последовательной политике правительства и решающей роли центральных органов власти в процессе русского продвижения в Северной Азии[31].
Ситуация в западном сибиреведении, в сущности, близка к положению дел в современной отечественной исторической науке, в которой на более серьезном теоретическом уровне ведутся дискуссии о сущности и особенностях системы воеводского управления.
Принципиальное значение имеет вывод Покровского и Александрова: «Было бы неверно думать, что самовластие воевод порождалось лишь их корыстолюбием. Приказная система управления государством, включавшая воевод, осуществлявших свои функции в провинции, была определенным этапом на пути создания будущего государственного аппарата абсолютизма. По мере „совершенствования“ приказная система бюрократизировалась, что имело свои последствия и в местном управлении. Наиболее характерным в ней следует признать стремление самих воевод, как представителей органов управления, к абсолютизации своей власти. Это стремление в его реальном воплощении было быстро замечено сибирским населением»[32].
Таким образом, усиление воевод, по мысли исследователей, не входило в противоречие с общей тенденцией усиления централизации управления, но тогда не очень понятна позиция верховной власти, заинтересованной в бюрократизации государственного аппарата, но явно обеспокоенной чрезмерным усилением воевод. В этих условиях правительство, не имевшее возможности непосредственного контроля за деятельностью воевод, прибегало к помощи сословно-представительных органов управления. Нельзя не согласиться с другим выводом Покровского и Александрова: «На протяжении всего XVII в., вплоть до окончательной победы абсолютизма, государственная власть признавала на праве обычая сословные корпоративные сообщества существенным звеном во всей системе государственного феодализма и, прежде всего, в местном управлении. Лишь с учетом этого становится понятным не только внимание в Москве к жалобам населения на воевод, но и существо расследований». Примечательно, что и воеводы «обращались к содействию миров, когда нужно было оправдаться перед Сибирским приказом или поддержать свою власть и престиж»[33].
Если согласиться с утверждением авторов, что центральная власть просто не могла обойтись без сословно-представительных органов ввиду слабости бюрократического аппарата, и что «логика истории заставляла ее в XVII в., укрепляя местную администрацию, опираться именно на воеводское управление, которое ей оказывалось нужнее, нежели сословно-представительные сообщества, следившие за деятельностью воевод», то непонятно, почему же искомый результат — бюрократическая система — расценивался как крайне неудовлетворительный.
Акишин так определяет сложившуюся в начале XVIII в. ситуацию: «Бюрократизация управления в начале XVIII в., создание губерний коренным образом изменили ситуацию. Теперь уездному администратору приходилось отчитываться не перед далекими московскими властями, а перед тобольским губернатором. Губернатор назначал уездного администратора на должность, посылал к нему указы и получал „доношения“, находился в курсе всех уездных дел, мог сменить чиновника или послать к нему следователей. Передавая такой объем власти приближенным сановникам, Петр I, видимо, надеялся, что лично ему известные люди станут на местах проводить его волю, заботиться о казенном и народном интересе. Произошло по-другому: в Сибири очень быстро сформировалась организация казнокрадов и взяточников, которая полностью соответствовала иерархии официального местного управления»[34].
Несмотря на все попытки исправить систему, Петр I так и не нашел механизма «действенного контроля», и ничто, по определению Покровского и Александрова, «не могло заменить такой непокорной, неудобной, но весьма эффективной мирской организации времен его деда»[35]. Вместе с тем, правительство, действительно, в свое время было заинтересовано в подавлении земского начала, поскольку «в соответствии с народными политическими представлениями миры, хотя признавали необходимость „главных“ служб, повинностей и податей каждого сословия… решительно противостояли любому их увеличению, расширению, то есть укреплению феодального, а тем более крепостнического гнета, бесконтрольности воеводской власти, центральной бюрократии»[36].
Почему бы не применить этот принцип и к представителям дворянской верхушки, занимавшим воеводские должности и считавшим себя не только слугами государевыми, но и представителями сильного сословия, со своими интересами и, в первую очередь, стремлением гарантировать свой высокий социальный статус? К тому же, в XVII в. за истинную службу дворяне почитали воинскую, а гражданскую традиционно воспринимали как награду за ратную службу, возможность «покормиться». Тем труднее было свыкнуться с требованием неукоснительного соблюдения законов, со все более усиливавшейся зависимостью административного аппарата от центральной власти, все более частым вмешательством правительства в повседневную административную практику.
Впрочем, верховной власти не было нужды долго убеждать в выгодности (мнимой или реальной) удовлетворения своих интересов; она просто ставила в известность об изменениях в правилах игры и подавляла недовольство тех или иных социальных элементов по мере их оппозиционности.
Воеводская власть искала способы защиты от вторжений извне, прерывая распорядительную цепочку и стремясь к обособлению внутри административной системы. Этот принцип выжил и в условиях бюрократической монархии, пока верховная власть не увидела в нем угрозу собственным интересам и не расправилась с теми, кого считала носителями этой угрозы. Однако получить полное представление об эволюции воеводского управления в XVIII в. невозможно без специального исследования — задачи, по сей день не решенной исторической наукой.
Александров В. А., Покровский Н. Н. Власть и общество. Сибирь в XVII в. Новосибирск, 1991. С. 107.
Вершинин Е. В. Воеводское управление Сибири (XVII в.). Екатеринбург, 1998. С. 8.
Там же. С. 4.
Андреевский И. А. О наместниках, воеводах и губернаторах. СПб., 1864; Чичерин Б. Н. Областные учреждения России в XVII веке. М., 1856; и др.
Акишин М. О. Полицейское государство и сибирское общество. Эпоха Петра Великого. Новосибирск, 1996. С. 6.
Александров В. А., Покровский Н. Н. Указ. соч. С. 110.
Там же. С. 111.
Вершинин Е. В. Указ. соч. С. 10.
Александров В. А., Покровский Н. Н. Указ. соч. С. 116.
Там же. С. 129.
Вершинин Е. В. Указ. соч. С. 20.
Там же.
Вершинин Е. В. Указ. соч. С. 8.
Богословский М. М. Земское самоуправление на русском Севере в XVII в. М., 1912. Т. 2. С. 265–267.
Павлов А. П. Государев двор и политическая борьба при Борисе Годунове (1584–1605). СПб., 1992. С. 243.
Вершинин Е. В. Указ. соч. С. 12.
Вершинин Е. В. Указ. соч. С. 11.
Golder F. Russian Expansion to the Pacific (1641–1850). Cleveland, 1914. P. 17–33.
Акишин М. О. Указ. соч. С. 84.
Александров В. А., Покровский Н. Н. Указ. соч. С. 122.
Kerner R. North-East Asia: Selected Bibliography. Berkeley, 1939.
Lantzeff G. Siberia in the XVII Century. A Study of the Colonial Administration. Berkeley, 1943. P. 19–32.
Вершинин Е. В. Указ. соч. С. 51.
Lantzeff G. Op. cit. P. 200.
Акишин М. О. Указ. соч. С. 76.
Там же. С. 203.
Fisher R. The Russian Fur Trade: 1550–1700. Berkeley, 1943. P. 230–234.
Armstrong T. Russian Settlement in the North. Cambridge, 1965; Semjonow J. Sibirien. Die Eroberung und Erschliessung der wirtschaftlichenSchatzkammer des Osten. Olten; Stuttgart; Salzburg, 1954.
Raeff M. Siberia and the Reform of 1822. Seattle, 1956.
Wood A., ed. The History of Siberia. From Russian Conquest to Revolution. London, 1991; Dmytryshyn B. Russian Expansion to the Pacific, 1581–1700: A Historiographic Review // Siberica. A Journal of North Pacific Studies. Summer, 1990. Vol. 1. No. 1.
Lincoln W. B. The Conquest of a Continent: Siberia and the Russians. London, 1994; Sleskine Y. Russia and Small Peoples of the North: Arctic Mirrors. Ithaka; London, 1994; Forsyth J. The History of the Peoples of Siberia. Cambridge, 1992.
Александров В. А., Покровский Н. Н. Указ. соч. С. 128.
Там же.
Акишин М. О. Указ. соч. С. 185.
Александров В. А., Покровский Н. Н. Указ. соч. С. 355.
Там же. С. 354.